Вся библиотека >>>

Оглавление раздела >>>

 


Олеся

Русская классическая литература

Александр Иванович

Куприн


 

Олеся

 

 

      3

 

 

   Дня через три потеплело. Однажды утром, очень рано, Ярмола вошел в  мою

комнату и заявил небрежно:

   - Нужно ружья почистить, паныч.

   - А что? - спросил я, потягиваясь под одеялом.

   - Заяц ночью сильно походил: следов много. Может, пойдем на пановку?

   Я видел, что Ярмоле не терпится скорее пойти в лес, но он скрывает  это

страстное желание охотника под  напускным  равнодушием.  Действительно,  в

передней уже стояла его одностволка, от которой не ушел еще ни один бекас,

несмотря на то что вблизи дула она была  украшена  несколькими  оловянными

заплатами, положенными в тех местах, где ржавчина и пороховые газы  проели

железо.

   Едва войдя в лес, мы тотчас же напали на заячий след: две лапки рядом и

две позади, одна за другой. Заяц вышел на  дорогу,  прошел  по  ней  сажен

двести и сделал с дороги огромный прыжок в сосновый молодняк.

   - Ну, теперь будем обходить его, - сказал Ярмола. - Как дал столба, так

тут сейчас и ляжет. Вы, паныч,  идите...  -  Он  задумался,  соображая  по

каким-то ему одному известным приметам, куда меня направить. - ...Вы идите

до старой корчмы. А я  его  обойду  от  Замлына.  Как  только  собака  его

выгонит, я буду гукать вам.

   И он тотчас же скрылся, точно нырнул в густую чащу мелкого  кустарника.

Я прислушался. Ни один звук не выдал его браконьерской  походки,  ни  одна

веточка не треснула под его ногами, обутыми в лыковые постолы.

   Я неторопливо дошел до старой корчмы - нежилой, развалившейся  хаты,  и

стал на опушке хвойного леса, под высокой сосной с прямым  голым  стволом.

Было так тихо, как  только  бывает  в  лесу  зимою  в  безветренный  день.

Нависшие на ветвях  пышные  комья  снега  давили  их  книзу,  придавая  им

чудесный, праздничный и холодный вид.  По  временам  срывалась  с  вершины

тоненькая веточка, и чрезвычайно ясно слышалось, как она, падая, с  легким

треском задевала за другие ветви. Снег розовел на солнце и синел  в  тени.

Мной овладело тихое очарование этого торжественного, холодного  безмолвия,

и мне казалось, что я чувствую, как время  медленно  и  бесшумно  проходит

мимо меня...

   Вдруг далеко, в самой чаще, раздался  лай  Рябчика  -  характерный  лай

собаки,  идущей  за  зверем:  тоненький,  заливчатый  и   нервный,   почти

переходящий в визг. Тотчас же услышал  я  и  голос  Ярмолы,  кричавшего  с

ожесточением вслед собаке: "У - бый! У - бый!", первый  слог  -  протяжным

резким фальцетом, а второй - отрывистой  басовой  нотой  (я  только  много

времени спустя дознался, что этот охотничий полесский крик  происходит  от

глагола "убивать").

   Мне казалось, судя по направлению лая, что собака гонит влево от  меня,

и я торопливо побежал через полянку, чтобы перехватить зверя. Но не  успел

я сделать и двадцати шагов, как огромный серый заяц выскочил из-за пня  и,

как будто не  торопясь,  заложив  назад  длинные  уши,  высокими,  редкими

прыжками перебежал через дорогу и  скрылся  в  молодняке.  Следом  за  ним

стремительно  вылетел  Рябчик.  Увидев  меня,  он  слабо  махнул  хвостом,

торопливо куснул несколько раз зубами снег и опять погнал зайца.

   Ярмола вдруг так же бесшумно вынырнул из чащи.

   - Что же вы, паныч, не стали ему на дороге? - крикнул он и  укоризненно

зачмокал языком.

   - Да ведь далеко было... больше двухсот шагов.

   Видя мое смущение, Ярмола смягчился.

   - Ну, ничего... он от нас не уйдет. Идите  на  Ириновский  шлях,  -  он

сейчас туда выйдет.

   Я пошел по  направлению  Ириновского  шляха  и  уже  через  минуты  две

услыхал, что собака  опять  гонит  где-то  недалеко  от  меня.  Охваченный

охотничьим волнением, я побежал,  держа  ружье  наперевес,  сквозь  густой

кустарник, ломая ветви и не обращая внимания на их жестокие удары. Я бежал

так  довольно  долго  и  уже  стал  задыхаться,  как  вдруг   лай   собаки

прекратился. Я пошел тише. Мне казалось, что если я буду идти  все  прямо,

то непременно встречусь  с  Ярмолой  на  Ириновском  шляху.  Но  вскоре  я

убедился, что во время моего бега, огибая кусты и пни и совсем не думая  о

дороге, я заблудился. Тогда я начал кричать Ярмоле. Он не откликался.

   Между тем машинально я шел  все  дальше,  лес  редел  понемногу,  почва

опускалась и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу моей ногой,

быстро темнел и наливался водой.  Несколько  раз  я  уже  проваливался  по

колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку; в  покрывавшем  их

густом буром мху ноги тонули, точно в мягком ковре.

   Кустарник скоро совсем окончился.  Передо  мной  было  большое  круглое

болото, занесенное снегом, из-под белой  пелены  которого  торчали  редкие

кочки. На противоположном конце болота, между деревьями, выглядывали белые

стены какой-то хаты. "Вероятно, здесь живет ириновский лесник,  -  подумал

я. - Надо зайти и расспросить у него дорогу".

   Но дойти до хаты было  не  так-то  легко.  Каждую  минуту  я  увязал  в

трясине. Сапоги мои  набрали  воды  и  при  каждом  шаге  громко  хлюпали;

становилось невмочь тянуть их за собою.

   Наконец я перебрался через это болото, взобрался на маленький  пригорок

и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже  была  не  хата,  а  именно

сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом  земли,  а  была

построена на сваях, вероятно, ввиду половодья,  затопляющего  весною  весь

Ириновский лес. Но одна сторона ее  от  времени  осела,  и  это  придавало

избушке хромой и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стекол;  их

заменили какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.

   Я нажал на клямку и отворил дверь. В хате было очень темно, а  у  меня,

после того как я долго глядел на снег,  ходили  перед  глазами  фиолетовые

круги; поэтому я долго не мог разобрать, есть ли кто-нибудь в хате.

   - Эй, добрые люди, кто из вас дома? - спросил я громко.

   Около печки что-то завозилось. Я  подошел  поближе  и  увидал  старуху,

сидевшую на полу. Перед ней лежала огромная куча куриных  перьев.  Старуха

брала отдельно каждое перо, сдирала с него бородку и клала пух в корзинку,

а стержни бросала прямо на землю.

   "Да ведь это - Мануйлиха, ириновская ведьма",  -  мелькнуло  у  меня  в

голове, едва я  только  повнимательнее  вгляделся  в  старуху.  Все  черты

бабы-яги, как ее  изображает  народный  эпос,  были  налицо:  худые  щеки,

втянутые внутрь, переходили внизу в острый,  длинный  дряблый  подбородок,

почти соприкасавшийся с висящим вниз  носом;  провалившийся  беззубый  рот

беспрестанно  двигался,  точно  пережевывая  что-то;  выцветшие,  когда-то

голубые глаза, холодные, круглые, выпуклые,  с  очень  короткими  красными

веками, глядели, точно глаза невиданной зловещей птицы.

   - Здравствуй, бабка! - сказал я как можно приветливее.  -  Тебя  уж  не

Мануйлихой ли зовут?

   В ответ что-то заклокотало и захрипело в груди у старухи; потом  из  ее

беззубого,  шамкающего  рта  вырвались  странные  звуки,  то  похожие   на

задыхающееся карканье  старой  вороны,  то  вдруг  переходившие  в  сиплую

обрывающуюся фистулу:

   - Прежде, может, и Мануйлихой  звали  добрые  люди...  А  теперь  зовут

зовуткой, а величают уткой. Тебе что надо-то? - спросила она  недружелюбно

и не прекращая своего однообразного занятия.

   - Да вот, бабушка, заблудился я. Может, у тебя молоко найдется?

   - Нет молока, - сердито отрезала старуха. - Много вас по лесу  ходит...

Всех не напоишь, не накормишь...

   - Ну, бабушка, неласковая же ты до гостей.

   - И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для  вас  не  держим.

Устал - посиди, никто тебя из хаты  не  гонит.  Знаешь,  как  в  пословице

говорится: "Приходите к нам на  завалинке  посидеть,  у  нашего  праздника

звона послушать, а обедать к вам мы и сами догадаемся". Так-то вот...

   Эти обороты речи сразу убедили меня, что старуха действительно  пришлая

в этом крае; здесь не любят и не  понимают  хлесткой,  уснащенной  редкими

словцами речи, которой так охотно щеголяет краснобай-северянин. Между  тем

старуха, продолжая механически свою работу, все еще бормотала что-то  себе

под нос, но все тише и невнятнее. Я разбирал только  отдельные  слова,  не

имевшие между собой никакой связи: "Вот тебе и бабушка Мануйлиха... А  кто

такой - неведомо... Лета-то мои не маленькие... Ногами егозит,  стрекочит,

сокочит - чистая сорока..."

   Я некоторое время молча прислушивался, и внезапная  мысль,  что  передо

мною сумасшедшая женщина, вызвала у меня ощущение брезгливого страха.

   Однако я успел осмотреться вокруг себя.  Большую  часть  избы  занимала

огромная облупившаяся печка. Образов в переднем углу не было.  По  стенам,

вместо обычных  охотников  с  зелеными  усами  и  фиолетовыми  собаками  и

портретов никому не  ведомых  генералов,  висели  пучки  засушенных  трав,

связки сморщенных корешков и кухонная посуда. Ни совы, ни черного  кота  я

не заметил, но зато с печки два рябых солидных скворца глядели на  меня  с

удивленным и недоверчивым видом.

   - Бабушка, а воды-то у вас, по крайней мере, можно напиться? -  спросил

я, возвышая голос.

   - А вон в кадке, - кивнула головой старуха.

   Вода отзывала болотной ржавчиной. Поблагодарив старуху (на что  она  не

обратила ни малейшего внимания), я спросил ее, как мне выйти на шлях.

   Она  вдруг  подняла  голову,  поглядела  на  меня   пристально   своими

холодными, птичьими глазами и забормотала торопливо:

   - Иди, иди... Иди, молодец, своей  дорогой.  Нечего  тут  тебе  делать.

Хорош гость в гостинку... Ступай, батюшка, ступай...

   Мне действительно ничего больше не оставалось, как уйти. Но  вдруг  мне

пришло в голову попытать последнее средство, чтобы хоть  немного  смягчить

суровую старуху. Я вынул из кармана новый серебряный четвертак и  протянул

его Мануйлихе. Я не ошибся: при виде денег старуха зашевелилась, глаза  ее

раскрылись еще больше, и она потянулась  за  монетой  своими  скрюченными,

узловатыми, дрожащими пальцами.

   - Э, нет, бабка Мануйлиха, даром не  дам,  -  поддразнил  я  ее,  пряча

монету. - Ну-ка, погадай мне.

   Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось  в  недовольную  гримасу.

Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на мой кулак, где были

зажаты деньги. Но жадность взяла верх.

   - Ну, ну, пойдем, что ли, пойдем, - прошамкала она, с трудом  подымаясь

с полу. - Никому я не ворожу теперь, касатик. Забыла... Стара стала, глаза

не видят. Только для тебя разве.

   Держась за стену, сотрясаясь на  каждом  шагу  сгорбленным  телом,  она

подошла  к  столу,  достала  колоду  бурых,  распухших  от  времени  карт,

стасовала их и придвинула ко мне.

   - Сыми-ка... Левой ручкой сыми... От сердца...

   Поплевав на пальцы, она начала раскладывать  кабалу.  Карты  падали  на

стол  с  таким  звуком,  как  будто  бы  они  были  сваляны  из  теста,  и

укладывались в правильную восьмиконечную  звезду.  Когда  последняя  карта

легла рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.

   - Позолоти, барин хороший... Счастлив будешь, богат будешь... -  запела

она попрошайническим, чисто цыганским тоном.

   Я  сунул  ей  приготовленную  монету.  Старуха  проворно,  по-обезьяньи

спрятала ее за щеку.

   - Большой интерес тебе выходит  через  дальнюю  дорогу,  -  начала  она

привычной скороговоркой. - Встреча с бубновой дамой  и  какой-то  приятный

разговор  в  важном  доме.  Вскорости  получишь  неожиданное  известие  от

трефового короля. Падают тебе  какие-то  хлопоты,  а  потом  опять  падают

какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании,  пьян  будешь...  Не

так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя  будет

долгая. Если в шестьдесят лет не умрешь, то...

   Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то  прислушиваясь.

Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и сильный, пел,

приближаясь к хате. Я тоже узнал слова грациозной малорусской песенки:

 

   Ой чи цвит, чи не цвит

   Каливоньку ломит.

   Ой чи сон, чи не сон

   Головоньку клонит.

 

   -  Ну  иди,  иди  теперь,  соколик,  -  тревожно  засуетилась  старуха,

отстраняя меня рукой от стола. - Нечего тебе по чужим хатам околачиваться.

Иди, куда шел...

   Она даже ухватила меня за рукав моей куртки и тянула к двери.  Лицо  ее

выражало какое-то звериное беспокойство.

   Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около  хаты,  громко

звякнула  железная  клямка,  и  в  просвете  быстро  распахнувшейся  двери

показалась  рослая  смеющаяся   девушка.   Обеими   руками   она   бережно

поддерживала полосатый передник, из  которого  выглядывали  три  крошечные

головки с красными шейками и черными блестящими глазенками.

   - Смотри, бабушка, зяблики опять за мной увязались, - воскликнула  она,

громко смеясь, - посмотри, какие смешные... Голодные совсем. А у меня, как

нарочно, хлеба с собой не было.

   Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула  густым  румянцем.  Ее

топкие черные брови недовольно сдвинулись, а глаза с  вопросом  обратились

на старуху.

   - Вот барин зашел... Пытает дорогу, - пояснила старуха. - Ну,  батюшка,

- с решительным видом обернулась она ко мне, - будет  тебе  прохлаждаться.

Напился водицы, поговорил, да пора и честь знать. Мы тебе не компания...

   - Послушай, красавица, - сказал я девушке. -  Покажи  мне,  пожалуйста,

дорогу на Ириновский шлях,  а  то  из  вашего  болота  во  веки  веков  не

выберешься.

   Должно быть, на нее подействовал мягкий, просительный  тон,  который  я

придал этим словам. Она бережно посадила на  печку,  рядом  со  скворцами,

своих зябликов, бросила на лавку скинутую  уже  короткую  свитку  и  молча

вышла из хаты.

   Я последовал за ней.

   - Это у тебя все ручные птицы? - спросил я, догоняя девушку.

   - Ручные, - ответила она отрывисто и даже не взглянув  на  меня.  -  Ну

вот, глядите, - сказала она, останавливаясь у плетня. -  Видите  тропочку,

вон, вон, между соснами-то? Видите?

   - Вижу...

   - Идите по ней все прямо. Как  дойдете  до  дубовой  колоды,  повернете

налево. Так прямо, все лесом, лесом  и  идите.  Тут  сейчас  вам  и  будет

Ириновский шлях.

   В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне  направление

дороги, я невольно залюбовался ею.  В  ней  не  было  ничего  похожего  на

местных "дивчат", лица которых  под  уродливыми  повязками,  прикрывающими

сверху лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное

выражение. Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати -  двадцати

пяти, держалась легко  и  стройно.  Просторная  белая  рубаха  свободно  и

красиво обвивала ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица,

раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно  было,  даже  привыкнув  к

нему, его описать. Прелесть его заключалась  в  этих  больших,  блестящих,

темных глазах, которым  тонкие,  надломленные  посредине  брови  придавали

неуловимый оттенок лукавства, властности  и  наивности;  в  смугло-розовом

тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых  нижняя,  несколько  более

полная, выдавалась вперед с решительным и капризным видом.

   - Неужели вы  не  боитесь  жить  одни  в  такой  глуши?  -  спросил  я,

остановившись у забора.

   Она равнодушно пожала плечами.

   - Чего же нам бояться? Волки сюда не заходят.

   - Да  разве  волки  одни...  Снегом  вас  занести  может,  пожар  может

случиться... И мало ли что еще. Вы здесь  одни,  вам  и  помочь  никто  не

успеет.

   - И слава богу! - махнула она пренебрежительно рукой. - Как  бы  нас  с

бабкой вовсе в покое оставили, так лучше бы было, а то...

   - А то что?

   - Много будете знать, скоро  состаритесь,  -  отрезала  она.  -  Да  вы

сами-то кто будете? - спросила она тревожно.

   Я  догадался,  что,  вероятно,  и  старуха  и  эта   красавица   боятся

каких-нибудь утеснений со стороны "предержащих", и поспешил ее успокоить:

   - О! Ты,  пожалуйста,  не  тревожься.  Я  не  урядник,  не  писарь,  не

акцизный, словом - я никакое начальство.

   - Нет, вы правду говорите?

   - Даю тебе честное слово. Ей-богу, я самый посторонний человек.  Просто

приехал сюда погостить на несколько месяцев, а там и уеду. Если хочешь,  я

даже никому не скажу, что был здесь и видел вас. Ты мне веришь?

   Лицо девушки немного прояснилось.

   - Ну, значит, коль не врете, так правду говорите. А вы как:  раньше  об

нас слышали или сами зашли?

   - Да я и сам не знаю, как тебе сказать... Слышать-то я слышал, положим,

и даже хотел когда-нибудь забрести к  вам,  а  сегодня  зашел  случайно  -

заблудился... Ну, а теперь скажи, чего вы людей боитесь? Что они вам злого

делают?

   Она поглядела на меня с испытующим недоверием. Но совесть у  меня  была

чиста, и я, не сморгнув,  выдержал  этот  пристальный  взгляд.  Тогда  она

заговорила с возрастающим волнением:

   - Плохо нам от  них  приходится...  Простые  люди  еще  ничего,  а  вот

начальство... Приедет урядник - тащит, приедет становой -  тащит.  Да  еще

прежде,  чем  взять-то,  над  бабкой  надругается:  ты,  говорят,  ведьма,

чертовка, каторжница... Эх! Да что и говорить!

   - А тебя не трогают? - сорвался у меня неосторожный вопрос.

   Она с надменной самоуверенностью повела головой снизу  вверх,  и  в  ее

сузившихся глазах мелькнуло злое торжество...

   -  Не  трогают...  Один  раз  сунулся  ко  мне   землемер   какой-то...

Поласкаться ему, видишь, захотелось... Так, должно быть, и до сих  пор  не

забыл, как я его приласкала.

   В этих насмешливых, но своеобразно  гордых  словах  прозвучало  столько

грубой независимости, что я невольно подумал: "Однако недаром  ты  выросла

среди полесского бора, - с тобой и впрямь опасно шутить".

   - А мы разве трогаем кого-нибудь! - продолжала она, проникаясь  ко  мне

все большим доверием. - Нам и людей не надо. Раз в год только  схожу  я  в

местечко купить мыла да соли... Да вот еще бабушке чаю, - чай она  у  меня

любит. А то хоть бы и вовсе никого не видеть.

   -  Ну,  я  вижу,  вы  с  бабушкой  людей  не  жалуете...  А  мне  можно

когда-нибудь зайти на минуточку?

   Она засмеялась, и - как странно, как неожиданно изменилось ее  красивое

лицо! Прежней суровости в нем и следа не  осталось:  оно  вдруг  сделалось

светлым, застенчивым, детским.

   - Да что у нас вам делать? Мы с  бабкой  скучные...  Что  ж,  заходите,

пожалуй, коли вы и впрямь добрый человек. Только вот  что...  вы  уж  если

когда к нам забредете, так без ружья лучше...

   - Ты боишься?

   - Чего мне  бояться?  Ничего  я  не  боюсь.  -  И  в  ее  голосе  опять

послышалась уверенность в своей силе. - А только не люблю я  этого.  Зачем

бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают,  а  жить  им

хочется так же, как и нам с  вами.  Я  их  люблю:  они  маленькие,  глупые

такие... Ну, однако, до свидания, -  заторопилась  она,  -  не  знаю,  как

величать-то вас по имени... Боюсь, бабка браниться станет.

   И  она  легко  и  быстро  побежала  в  хату,  наклонив  вниз  голову  и

придерживая руками разбившиеся от ветра волосы.

   - Постой, постой! - крикнул я. - Как тебя зовут-то?  Уж  будем  знакомы

как следует.

   Она остановилась на мгновение и обернулась ко мне.

   - Аленой меня зовут... По-здешнему - Олеся.

   Я вскинул ружье  на  плечи  и  пошел  по  указанному  мне  направлению.

Поднявшись на небольшой холмик, откуда  начиналась  узкая,  едва  заметная

лесная тропинка,  я  оглянулся.  Красная  юбка  Олеси,  слегка  колеблемая

ветром,  еще  виднелась  на  крыльце  хаты,  выделяясь  ярким  пятном   на

ослепительно-белом, ровном фоне снега.

   Через час после меня пришел домой Ярмола. По своей  обычной  неохоте  к

праздному разговору, он ни слова не спросил  меня  о  том,  как  и  где  я

заблудился. Он только сказал как будто бы вскользь:

   -  Там...  я  зайца  на  кухню  занес...  жарить  будем   или   пошлете

кому-нибудь?

   - А ведь ты не знаешь, Ярмола, где я был сегодня? - сказал  я,  заранее

представляя себе удивление полесовщика.

   - Отчего же мне не знать? -  грубо  проворчал  Ярмола.  -  Известно,  к

ведьмакам ходили...

   - Как же ты узнал это?

   - А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не подаете,  ну  я  и

вернулся на ваш след... Эх, паны-ыч! - прибавил он с укоризненной досадой.

- Не следовает вам такими делами заниматься... Грех!..

  

«Олеся» - следующая глава >>>