Антигона. Тёмные аллеи. Иван Алексеевич Бунин

 

Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

 


Иван Алексеевич Бунин

Русская классическая литература

Иван Алексеевич Бунин


 

Тёмные аллеи

  

Антигона

 

     В июне, из имения матери, студент поехал к дяде и тете, --

нужно было проведать их, узнать, как они поживают, как здоровье

дяди,  лишившегося ног генерала. Студент отбывал эту повинность

каждое лето и теперь ехал с  покорным  спокойствием,  не  спеша

читал в вагоне второго класса, положив молодую круглую ляжку на

отвал дивана, новую книжку Аверченки, рассеянно смотрел в окно,

как   опускались  и  подымались  телеграфные  столбы  с  белыми

фарфоровыми  чашечками  в  виде  ландышей.  Он  похож  был   на

молоденького  офицера -- только белый картуз с голубым околышем

был у него студенческий, все прочее на военный  образец:  белый

китель, зеленоватые рейтузы, сапоги с лакированными голенищами,

портсигар с зажигательным оранжевым жгутом.

     Дядя  и  тетя  были  богаты.  Когда  он приезжал из Москвы

домой, за  ним  высылали  на  станцию  тяжелый  тарантас,  пару

рабочих  лошадей и не кучера, а работника. А на станции дяди он

всегда вступал на  некоторое  время  в  жизнь  совсем  иную,  в

удовольствие   большого   достатка,  начинал  чувствовать  себя

красивым, бодрым, манерным. Так было и теперь. Он  с  невольным

фатовством  сел в легкую коляску на резиновом ходу, запряженную

резвой караковой тройкой, которой правил молодой кучер в  синей

поддевке-безрукавке и шелковой желтой рубахе.

     Через  четверть  часа тройка влетела, мягко играя россыпью

бубенчиков и шипя по песку вокруг цветника шинами,  на  круглый

двор  обширной усадьбы, к перрону просторного нового дома в два

этажа. На перрон вышел взять вещи рослый слуга в полубачках,  в

красном  с  черными полосами жилете и штиблетах. Студент сделал

ловкий и невероятно  широкий  прыжок  из  коляски:  улыбаясь  и

раскачиваясь  на  ходу,  на пороге вестибюля показалась тетя --

широкий чесучовый балахон  на  большом  дряблом  теле,  крупное

обвисшее  лицо,  нос  якорем  и  под коричневыми глазами желтые

подпалины.  Она  родственно  расцеловала  его  в  щеки,  он   с

притворной  радостью  припал  к  ее  мягкой темной руке, быстро

подумав: целых три дня врать вот так, а в  свободное  время  не

знать,  что  с собой делать! Притворно и поспешно отвечая на ее

притворно-заботливые расспросы  о  маме,  он  вошел  за  ней  в

большой  вестибюль,  с веселой ненавистью взглянул на несколько

сгорбленное чучело  бурого  медведя  с  блестящими  стеклянными

глазами,  косолапо  стоявшего  во  весь рост у входа на широкую

лестницу в верхний этаж  и  услужливо  державшего  в  когтистых

передних  лапах  бронзовое блюдо для визитных карточек, и вдруг

даже приостановился от отрадного удивления:  кресло  с  полным,

бледным,  голубоглазым  генералом ровно катила навстречу к нему

высокая, статная красавица в сером холстинковом платье, в белом

переднике и белой  косынке,  с  большими  серыми  глазами,  вся

сияющая  молодостью,  крепостью, чистотой, блеском холеных рук,

матовой белизной лица. Целуя руку дяди, он успел  взглянуть  на

необыкновенную стройность ее платья, ног. Генерал пошутил:

     -- А  вот  это  моя Антигона, моя добрая путеводительница,

хотя я и не слеп, как Эдип, и особенно на  хорошеньких  женщин.

Познакомьтесь, молодые люди.

     Она  слегка улыбнулась, только поклоном ответила на поклон

студента.

     Рослый слуга в полубачках и в красном  жилете  провел  его

мимо медведя наверх, по блестящей темно-желтым деревом лестнице

с  красным  ковром  посредине  и  по такому же коридору, ввел в

большую спальню с мраморной туалетной комнатой рядом -- на этот

раз в какую-то другую, чем прежде, и окнами в  парк,  а  не  во

двор.  Но  он  шел,  ничего не видя. В голове все еще вертелась

веселая чепуха, с которой он въехал в  усадьбу,  --  "мой  дядя

самых  честных  правил",  --  но  стояло  уже и другое: вот так

женщина!

     Напевая, он стал бриться, мыться  и  переодеваться,  надел

штаны со штрипками, думая:

     "Бывают  же  такие  женщины!  И что можно отдать за любовь

такой женщины! И как же это при такой красоте катать стариков и

старух в креслах на колесиках!"

     И в голову шли нелепые мысли: вот взять и остаться тут  на

месяц,  на  два,  втайне  ото  всех  войти  с  ней  в дружбу, в

близость, вызвать ее любовь, потом сказать: будьте моей  женой,

я  весь  и  навеки ваш. Мама, тетя, дядя, их изумление, когда я

заявлю им о нашей любви и нашем решении соединить  наши  жизни,

их негодование, потом уговоры, крики, слезы, проклятия, лишение

наследства -- все для меня ничто ради вас...

     Сбегая  с  лестницы к тете и дяде, -- их покои были внизу,

-- он думал:

     "Какой, однако, вздор лезет мне в голову! Остаться тут под

каким-нибудь  предлогом,  разумеется,  можно...  можно   начать

незаметно   ухаживать,  прикинуться  безумно  влюбленным...  Но

добьешься ли чего-нибудь? А если и добьешься, что  дальше?  Как

развязаться с этой историей? Правда, что ли, жениться?"

     С  час  он сидел с тетей и дядей в его огромном кабинете с

огромным  письменным  столом,  с  огромной   тахтой,   покрытой

туркестанскими   тканями,   с   ковром   на   стене   над  ней,

крест-накрест увешанным восточным оружием, с  инкрустированными

столиками  для  курения,  а на камине с большим фотографическим

портретом  в  палисандровой  рамке  под  золотой  коронкой,  на

котором был собственноручный вольный росчерк: Александр.

     -- Как  я  рад, дядя и тетя, что я опять с вами, -- сказал

он под конец, думая о сестре. --  И  как  тут  чудесно  у  вас!

Ужасно будет жаль уезжать.

     -- А  кто  ж  тебя  гонит?  --  ответил дядя. -- Куда тебе

спешить? Живи себе, покуда не наскучит.

     -- Разумеется, -- сказала тетя рассеянно.

     Сидя и беседуя, он непрестанно ждал: вот-вот войдет она --

объявит горничная, что готов  чай  в  столовой,  и  она  придет

катить  дядю.  Но  чай  подали  в  кабинет  --  вкатили  стол с

серебряным чайником на спиртовке, и тетя разливала сама.  Потом

он  все  надеялся,  что  она  принесет  какое-нибудь  лекарство

дяде... Но она так и не пришла.

     -- Ну и черт с ней, -- подумал  он,  выходя  из  кабинета,

вошел  в  столовую,  где  прислуга  спускала  шторы  на высоких

солнечных окнах, заглянул зачем-то направо, в двери зала, где в

предвечернем свете отсвечивали в паркете стеклянные  стаканчики

на  ножках  рояля,  потом прошел налево, в гостиную, за которой

была  диванная;  из  гостиной  вышел  на  балкон,  спустился  к

разноцветнояркому  цветнику,  обошел  его  и  побрел по высокой

тенистой  аллее...  На  солнце  было  еще  жарко,  и  до  обеда

оставалось еще два часа.

     В семь с половиной в вестибюле завыл гонг. Он первый вошел

в празднично  сверкающую люстрой столовую, где уже стояли возле

столика  у  стены  жирный  бритый  повар  во   всем   белом   и

подкрахмаленном,  худощекий  лакей  во  фраке  и  белых вязаных

перчатках  и  маленькая  горничная,  по-французски  субтильная.

Через минуту молочно-седой королевой, покачиваясь, вошла тетя в

палевом  шелковом  платье с кремовыми кружевами, с наплывами на

щиколках, над тесными шелковыми туфлями, и наконец-то она.  Но,

подкатив  дядю  к  столу,  она  тотчас, не оборачиваясь, плавно

вышла, -- студент успел только заметить странность ее глаз: они

не моргали.  Дядя  покрестил  грудь  светло-серой  генеральской

тужурки    мелкими    крестиками,   тетя   и   студент   истово

перекрестились стоя, потом именинно сели, развернули  блестящие

салфетки.  Размытый,  бледный,  с  причесанными мокрыми жидкими

волосами,  дядя  особенно  явно  показывал   свою   безнадежную

болезнь,  но  говорил  и ел много и со вкусом, пожимал плечами,

говоря о войне, -- это было  время  русско-японской  войны:  за

коим     чертом     мы     затеяли     ее!     Лакей     служил

оскорбительно-безучастно,  горничная,  помогая  ему,   семенила

изящными  ножками,  повар  отпускал блюда с важностью истукана.

Ели горячую, как огонь, налимью уху, кровавый ростбиф,  молодой

картофель,  посыпанный укропом. Пили белое и красное вино князя

Голицына,  старого  друга  дяди.  Студент   говорил,   отвечал,

поддакивал  с веселыми улыбками, но, как попугай, с тем вздором

в голове, с  которым  давеча  переодевался,  думал:  а  где  же

обедает  она,  неужели  с  прислугой?  и ждал минуты, когда она

опять придет, увезет дядю и потом где-нибудь встретится с  ним,

и он перекинется с ней хоть несколькими словами. Но она пришла,

укатила кресло и опять где-то скрылась.

     Ночью  осторожно  и  старательно  пели  в  парке  соловьи,

входила в  открытые  окна  спальни  свежесть  воздуха,  росы  и

политых   на   клумбам   цветов,   холодило   постельное  белье

голландского полотна. Студент полежал в  темноте  и  уже  решил

перевернуться  к  стене  и  заснуть,  но  вдруг  поднял голову,

привстал: раздеваясь, он увидал в  стене  у  изголовья  кровати

небольшую  дверь, из любопытства повернул в ней ключ и нашел за

ней вторую,  попробовал  ее,  но  оказалось,  что  она  заперта

снаружи;  теперь  за  этими  дверями кто-то мягко ходил, что-то

таинственно делал; и он затаил дыхание, соскользнул с  кровати,

отворил  первую  дверь,  прислушался:  что-то тихо зазвенело на

полу за второй дверью... Он похолодел: неужели это ее  комната!

Он  приник  к  замочной скважине, -- ключа в ней, к счастью, не

было, -- увидал свет, край  туалетного  женского  стола,  потом

что-то   белое,   вдруг   вставшее   и  все  закрывшее...  Было

несомненно, что это ее комната, -- чья же иначе? Не поместят же

тут горничную, а Марья Ильинишна, старая горничная  тети,  спит

внизу возле тетиной спальни. И он точно заболел сразу ее ночной

близостью  вот тут, за стеною, и ее недоступностью. Он долго не

спал, проснулся поздно и тотчас  опять  почувствовал,  мысленно

увидал,  представил  себе  ее  ночную прозрачную сорочку, босые

ноги в туфлях...

     "Впору нынче же уехать!" -- подумал он,  закуривая.  Утром

пили  кофе  каждый у себя. Он пил, сидя в широкой ночной рубахе

дяди,  в  его  шелковом  халате,  и  с  грустью   бесполезности

рассматривал себя, распахнув халат.

     За  завтраком  в  столовой  было  сумрачно  и  скучно.  Он

завтракал только с тетей, погода  была  плохая,  --  за  окнами

мотались от ветра деревья, над ними сгущались облака и тучи...

     -- Ну,  милый,  я тебя покидаю, -- сказала тетя, вставая и

крестясь. -- Развлекайся, как можешь, а меня и дядю  уж  извини

по  нашим немощам, мы до чаю сидим по своим углам. Верно, дождь

будет, а то бы ты мог прокатиться верхом...

     Он бодро ответил:

     -- Не беспокойтесь, тетя, я займусь чтением...

     И пошел в диванную, где все стены были в полках с книгами.

     Пройдя туда по гостиной,  он  подумал,  что,  может  быть,

все-таки  следует  приказать  оседлать  лошадь.  Но в окна были

видны разнообразные дождевые облака и неприятная  металлическая

лазурь  среди лиловатых туч над качающимися вершинами деревьев.

Он вошел в уютную, пахнущую сигарным дымом  диванную,  где  под

полками  с  книгами  кожаные  диваны  занимали целых три стены,

посмотрел некоторые корешки чудесно  переплетенных  книг  --  и

беспомощно  сел,  утонул  в  диване.  Да,  адова скука. Хоть бы

просто так увидать ее, поболтать с ней... узнать, какой  у  ней

голос,  какой  характер, глупа ли она или, напротив, очень себе

на уме, скромно ведет свою роль до  какой-нибудь  благоприятной

поры. Вероятно, очень блюдущая себя и знающая себе цену стерва.

И  скорее  всего  глупа...  Но до чего хороша! И опять ночевать

рядом с ней! -- Он встал, отворил стеклянную дверь на  каменные

ступени  в парк, услыхал щелканье соловьев за его шумом, но тут

так понесло прохладным  ветром  по  каким-то  молодым  деревьям

влево, что он вскочил в комнату. Комната потемнела, ветер летел

по  этим  деревьям,  пригнув их свежую зелень, и стекла двери и

окон заискрились острыми брызгами мелкого дождя.

     -- А  им  все  нипочем!  --  громко  сказал   он,   слушая

долетающее  со  всех  сторон  из-за  ветра,  то  отдаленное, то

близкое, щелканье соловьев. И в ту  же  минуту  услыхал  ровный

голос:

     -- Добыли день.

     Он взглянул и оторопел: в комнате стояла она.

     -- Пришла  обменять  книгу,  --  сказала она с приветливым

бесстрастием. -- Только и радости, что книги, -- прибавила  она

с легкой улыбкой и подошла к полкам.

     Он пробормотал:

     -- Добрый день. Я и не слыхал, как вы вошли...

     -- Очень мягкие ковры, -- ответила она и, обернувшись, уже

длительно   посмотрела   на  него  своими  неморгающими  серыми

глазами.

     -- А что вы любите читать? -- спросил он,  немного  смелее

встречая ее взгляд.

     -- Сейчас читаю Мопассана, Октава Мирбо...

     -- Ну  да, это понятно. Мопассан всем женщинам нравится. У

него все о любви.

     -- А что же может быть лучше любви?

     Голос ее был скромен, глаза тихо улыбались.

     -- Любовь,  любовь!  --  сказал  он,  вздыхая.  --  Бывают

удивительные встречи, но... Ваше имя-отчество, сестра?

     -- Катерина Николаевна. А ваше?

     -- Зовите  меня  просто  Павлик, -- ответил он, все больше

смелея.

     -- Вы думаете, что я вам тоже в тети гожусь?

     -- Дорого бы я дал иметь такую тетю!  Пока  я  только  ваш

несчастный сосед.

     -- Неужели это несчастие?

     -- Я  слышал  вас  нынче ночью. Ваша комната, оказывается,

рядом с моей.

     Она безразлично засмеялась:

     -- И я вас слышала. Нехорошо подслушивать и подсматривать.

     -- Как вы непозволительно красивы! -- сказал  он,  в  упор

рассматривая  серую  пестроту  ее  глаз, матовую белизну лица и

лоск темных волос под белой косынкой.

     -- Вы находите? И хотите не позволить мне быть такой?

     -- Да. Одни ваши руки могут с ума свести...

     И он с веселой дерзостью схватил  левой  рукой  ее  правую

руку.  Она,  стоя  спиной к полкам, взглянула через его плечо в

гостиную и не отняла руки, глядя на него со странной  усмешкой,

точно ожидая: ну, а дальше что? Он, не выпуская ее руки, крепко

сжал ее, оттягивая книзу, правой рукой охватил ее поясницу. Она

опять  взглянула  через его плечо и слегка откинула голову, как

бы защищая лицо  от  поцелуя,  но  прижалась  к  нему  выгнутым

станом.   Он,   с  трудом  переводя  дыхание,  потянулся  к  ее

полураскрытым губам и  двинул  ее  к  дивану.  Она,  нахмурясь,

закачала  головой,  шепча: "Нет, нет, нельзя, лежа мы ничего не

увидим и не услышим..." -- и с потускневшими  глазами  медленно

раздвинула  ноги...  Через минуту он упал лицом к ее плечу. Она

еще постояла, стиснув зубы, потом тихо освободилась от  него  и

стройно  пошла по гостиной, громко и безразлично говоря под шум

дождя:

     -- О, какой дождь! А наверху все окна открыты...

     На  другое  утро  он  проснулся  в  ее  постели   --   она

повернулась  в  нагретом  за  ночь,  сбитом постельном белье на

спину, закинув голую руку за голову. Он открыл глаза и радостно

встретил ее неморгающий взгляд,  с  обморочным  головокружением

почувствовал терпкий запах ее подмышки...

     В дверь кто-то торопливо постучался.

     -- Кто там? -- спокойно спросила она, не отстраняя его. --

Это вы, Марья Ильинишна?

     -- Я, Катерина Николаевна.

     -- В чем дело?

     -- Позвольте   войти,   боюсь,  кто-нибудь  меня  услышит,

побежит и напугает генеральшу...

     Когда он выскочил в свою комнату, она не  спеша  повернула

ключ в замке.

     -- Его  превосходительству  что-то  нехорошо, надо, думаю,

пикюр сделать, -- зашептала, входя, Марья Ильинишна,  --  слава

Богу, генеральша еще спит, идите скорее...

     Глаза  Марьи Ильинишны уже круглились, как у змеи: говоря,

она вдруг увидала  возле  кровати  мужские  туфли,  --  студент

убежал  босиком.  И  она  тоже  увидала  туфли  и  глаза  Марьи

Ильинишны.

     Перед завтраком она пошла  к  генеральше  и  сказала,  что

должна  внезапно  уехать:  стала  спокойно  врать, что получила

письмо от отца,  --  известие,  что  ее  брат  тяжело  ранен  в

Маньчжурии,  что  отец, по своему вдовству, совсем один в таком

горе...

     -- Ах, как я понимаю вас! -- сказала генеральша,  уже  все

знавшая  от  Марьи  Ильинишны.  --  Ну что ж делать, поезжайте.

Только пошлите со станции депешу  доктору  Кривцову,  чтобы  он

немедленно  приехал  и  побыл  у  нас,  пока  мы  найдем другую

сестру...

     Потом она постучалась к студенту и сунула  ему  записочку:

"Все  пропало,  я  уезжаю.  Старуха  увидала возле кровати ваши

туфли. Не поминайте лихом".

     За  завтраком  тетя  была  только  немного  печальна,   но

говорила с ним как ни в чем не бывало.

     -- Ты  слышал?  Сестра  уезжает  к  отцу, он один, брат ее

страшно ранен...

     -- Слышал, тетя. Вот несчастье  эта  война,  сколько  горя

повсюду. А что все-таки было с дядей?

     -- Ах,  слава Богу, ничего серьезного. Он ужасно мнителен.

Сердце будто, но все это от желудка...

     В три часа Антигону увезли на тройке на  станцию.  Он,  не

поднимая  глаз,  простился  с  ней  на  перроне, будто случайно

выбежав, чтобы велеть оседлать лошадь. Он готов был кричать  от

отчаяния.  Она помахала ему из коляски перчаткой, сидя уже не в

косынке, а в хорошенькой шляпке.

     2 октября 1940

  

<<< Иван Алексеевич Бунин           «Тёмные аллеи»: следующая глава >>>