Дуэль Пушкина и Дантеса. Воспоминания о поэте. Роль Пушкина в замысле Мёртвых душ Гоголя

На главную страницу         Поиск по сайту

 

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН

ПУШКИН В СОЗНАНИИ СОВРЕМЕННИКОВ

  

 Портрет Пушкина нажать для увеличения

 

Избранные произведения А Пушкина

 

Я памятник себе воздвиг нерукотворный

 

Евгений Онегин

 

Медный всадник

 

Руслан и Людмила

 

У лукоморья дуб зелёный

 

Полтава

 

Воспоминания в Царском Селе

 

Сказка о попе и работнике его Балде

 

Борис Годунов

 

Капитанская дочка

 

Дубровский

 

 

Из мемуарных источников о последнем годе Пушкина наиболее ценны воспоминания В. А. Соллогуба. Ценность их в проницательности общего взгляда и точности расставленных акцентов. Случай — его несостоявшаяся дуэль с Пушкиным по пустяковому и инспирированному светской сплетней поводу — открыл Соллогубу душевное состояние Пушкина в 1836 году; в отличие почти от всех мемуаристов, писавших о дуэли, он перенес центр тяжести на ее предысторию, уловив, что появление Дантеса было только кровавым эпилогом уже начавшейся драмы.

 

Соллогуб ничего не знал о том, что в 1836 году у Пушкина намечались еще две дуэли — с Хлюстиным и князем Н. Г. Репниным — н что причиной их было предполагаемое посягательство не на семейную честь, а на честь литератора и журналиста. Эти дуэли готовились почти в те же дни, что и дуэль с Соллогубом,— в начале февраля 1836 года.

 

В 1835—1836 годах в стихах Пушкина начинает звучать мотив желанной смерти».

Все это подтверждает наблюдение Соллогуба, что к моменту последней дуэли конфликт Пушкина с светским обществом уже достиг апогея и что тому были причины и литературного и общественного свойства — журнальная травля, толки о «падении таланта», двусмысленное и невольное положение при дворе и — добавим к этому по дневнику Никитенко — цензурные и правительственные препятствия к литературной деятельности. «Чувства тревоги, томления, досады и бессилия против удушливой светской сферы», о которых говорил Соллогуб, действительно подготовили свзрывочное возмущение против судьбы», в январе 1837 года получившее трагический исход.

 

В январе 1837 года прорывается молчание мемуаристов о Пушкине. О дуэли говорит весь Петербург, молва летает из уст в уста, припоминают жесты, движения и взгляды. Толпы народа стоят у дверей последней квартиры, где лежит умирающий, заполняют улицы, по которым должны нести гроб, собираются у церкви, где назначено отпевание. Правительство опасается беспорядков; студентам запрещено покидать занятия; срок военного смотра переносится на дни, намеченные для похорон.

 

Уваров отдает приказ не печатать некрологи.

 

Февральской ночью, в снежную бурю, гроб с телом Пушкина везут в Святые Горы, Александр Тургенев с фельдъегерем сопровощдают его.

 

Ранним утром 6 февраля останки Пушкина опускаются в промерзшую землю. Тургенев, М. И. Осипова и тригорские крестьяне, пришедшие на погребение, были последними, кто видел Пушкина в лицо. Отныне хранить его облик предстояло его собственным стихам, портретам — и человеческой памяти.

 

Рассказы о Пушкине шли по Петербургу, Москве, попадали в провинцию. Они вносились в дневники, распространялись в письмах. Нл один период жизни Пушкина не освещен так полно и подробно, как его предсмертные дни. Трагедия бросила яркий свет на события кануна; то, что ранее казалось незначительным, в этом свете приобрело новый и зловещий смысл

 

Последовательность фактов выстраивалась задним числом. Возникали мемуары.

Дневниковые записи и письма о дуэли отделены от самых событий днями, в худшем случае — неделями. Они имеют поэтому все преимущества современных свидетельств, и все же их мемуарная природа ощущается отчетливо и несомненно. Все они обращены в прошлое, хотя и недавнее, и смотрят на него сквозь призму последовавших событий. Эти события определяют угол зрении и отбор явлений. Уменьшился масштаб времени,— но вместе с ним и масштаб фактов. Теперь всплывают детали,— мелкие и мельчаишие ускользавшие от внимания в момент наблюдения.

 

Когда секунданты бежали по снегу к смертельно раненному Пушкину, никто не думал о том, куда пошла его пуля, не причинившая вреда противнику. Это приобрело значение позже, когда оказалось, что Дантес получил легкую контузию. Тогда стали вспоминать — и свидетельства разошлись.

 

Они не могли не разойтись, потому что непроизвольный домысел, определенный «коэффициент неточности» — явление, отличающее мемуары вообще, в том числе и «воспоминания о коротком времени». Их отличает и другое свойство мемуаров — концептуальный характер, субъективность.

 

Даже самые близкие Пушкину люди не наблюдали историю дуэли с начала до конца. Пушкин сам позаботился об этом — по причинам совершенно понятным.

 

Более или менее разрозненные наблюдения, которыми они располагали, дополнялись другими, полученными из вторых рук, и осмысливались задним числом, получая новый контекст. Многие из прежних оценок и толкований оказывались ошибочными. Проявления ревности Пушкина, уже не сдерживаемой силой воли и воспитания, могли казаться неуместными или раздражать еще месяц назад; сейчас они представали как одно из звеньев цепи, закончившейся смертью. Вяземский, говоривший, что он отвращает лицо от семейства Пушкиных, и Вяземский, в безудержном горе рыдавший на ступенях церкви в виду гроба Пушкина, одно и то же лицо.

 

Эта субъективность и изменчивость оценок, обусловленная стремительным движением событий и неполным их пониманием, есть, как уже сказано, «вариант нормы», неизбежное свойство мемуарного свидетельства. В дуэльной истории дело осложнялось тем, что в светском Петербурге существовали группы — «npo-пушкинские» и «анти-пушкинские», по своему интерпретировавшие события и выносившие приговоры, и тем, что в ней оказались затронутыми интересы самых разнообразных лиц, вплоть до вершивших внешнюю и внутреннюю политику Российской империи. Из этой среды также идут свидетельства, в которых к субъективности добавляется тенденциозность.

 

Все это делает анализ дуэльных материалов чрезвычайно сложной источниковедческой задачей, где историческая критика дошедших источников должна основываться на знании социальной, литературной, бытовой и даже психологический жизни эпохи в целом.

 

Одностороннее выделение какой-либо одной из этих образующих грозит привести к полному искажению общей картины. Достаточно поставить акцент на личных взаимоотношениях — трагедия превращается в мелодраму, и исследователь оказывается ниже современников, которые ощущали дуэль и смерть Пушкина как общественное событие. Игнорирование бытовой стороны, психологии, реалий нередко ведет к вульгарно- социологическим построениям, за которыми исчезают и подлинная картина, и подлинный документ.

 

Исторический анализ дуэли Пушкина был начат классической работой П. Е. Щеголева. Он продолжается и по сие время, привлекая к себе внимание исследователей, литераторов, широких читательских кругов.

 

Сразу после гибели Пушкина его ближайшие друзья поспешили опубликовать документ важного концептуального значения. Это было хорошо известное письмо Жуковского С. JI. Пушкину от 15 февраля 1837 года, содержащее подробности последних дней поэта.

 

Письмо рассказывало о скорби нации и иностранных литераторов и дипломатов над смертным одром Пушкина и о прямой духовной связи царя и умирающего поэта. Здесь важно все — н обращение Пушкина к Николаю с просьбой о прощении, и рассказ о царском утешении и «милостях» семье Пушкина, и записка царя, присланная с Арендтом, и сказанные при этом слова: «Я не лягу, буду ждать...» Жуковский тщательно работал над этим письмом, отбирая детали и располагая их соответственно определенному замыслу. Он создавал — совершенно сознательно — тот образ Пушкина, в который сам верил лишь отчасти.

 

Накануне тот же Жуковский писал смелую инвективу Бенкендорфу, который «покровительство» государя «превратил в надзор» и опутал Пушкина в последние годы жизни незримой паутиной условий и обязательств. И ему было прекрасно известно, что по распоряжению правительства были запрещены всякие публичные выражения народной скорби, вплоть до печатных некрологов.

 

Письмо Жуковского нередко считалось началом официозной фальсификации образа Пушкина. Но это справедливо только отчасти. Легенда Жуковского была консервативной, но не официозной, мало того — она в значительной мере официозу противостоила.

 

Она опиралась на идею просвещенного абсолютизма, свойственную передовым мыслителям XVIII столетия. В 1830-е годы ее абстрактность и утопичность уже начинали осознаваться: иллюзия единения писателя и мояарха все более приобретала консервативные черты.

 

Тем не менее как раз эту идею николаевское правительство не только не одобряло, но видело в ней — и не без оснований — форму оппозиции. Оно равным образом противодействовало и народному и официальному признанию Пушкина, которое разрушало установившуюся иерархию. Пушкин не был ни политиком, ни военным, ни чиновником, он не проявил себя на государственной службе. Такова была официальная точка зрения. Следуя ей, Николай принял меры, чтобы записка его Пушкину вернулась обратно и не получила гласности: она могла стать орудием в руках «коалиции писателей».

 

Письмо Жуковского стало голосом этой коалиции. Оно делало то, что упорно отказывалось делать правительство Оно ставило Пушкина — символ современной литературы — под эгиду имени Николая I, заявляло об акте признания литератора наравне с государственными людьми и рассказывало о всенародном и, более того, мировом признании Пушкина. По требованию царя важные части письма были опущены, и все же только личными связями Жуковского при дворе можно объяснить, каким образом то, что осталось, попало в печать.

 

Эти мемуары-декларации в дальнейшем облегчили и напечатание посмертного собрания сочинений Пушкина. Но за них было заплачено дорогой ценой.

 

По мере того как шло время и имя Пушкина утверждалось в своих правах, назначение письма Жуковского стало забываться: замысел его перестал быть актуальным. Теперь письмо читалось как мемуарный документ. В этом своем качестве он был неточен, и самый облик Пушкина в нем был искажен. Теперь это был Пушкин «в нужном духе». Консервативные черты концепции Жуковского выступили на первый план и заслонили все остальное.

 

Они были подхвачены в литературной борьбе, которая началась вокруг имени Пушкина сразу же после его смерти и продолжалась, меняя свои формы, в течение десятилетий. В полемике укреплялась «легенда о Пушкине».

 

Одним из наиболее ярких проявлений легенды был облик поэта, созданный воспоминаниями о нем Гоголя в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (1847).

 

«Выбранные места...» не были мемуарами в собственном смысле, это был трактат — философский, социальный, этический и эстетический. Книга, глубоко концептуальная и в глазах Гоголя даже провиденциальная, с характерным для нее укрупнением масштабов изображаемого, включала и фигуру Пушкина. Первый из русских поэтов, средоточие национальных поэтических сил — таков Пушкин в книге Гоголя. Отсюда начинает действовать закон романтического гиперболизма, проникающий всю книгу. Встречи, разговоры с Пушкиным приобретают особую значительность и расширительно-обобщенный смысл; слова Пушкина приводятся как апофегмы, «тексты», в качестве ultima ratio ', подтверждающего существенно важную для Гоголя мысль. Начинается «мифологизация», «запечатление». Ярчайшим ее примером становится полностью изобретенный Гоголем рассказ о стихотворении «С Гомером долго ты беседовал один» — о полномочном монархе, зачитавшемся «Илиадой»,— и о Пушкине, воплотившем исторический эпизод. Очевидно легендарный характер этого рассказа ощущался даже в близком окружении Гоголя; Шевырев с удивлением спрашивал, на чем он основан. Между тем он не стоял одиноко; в других воспоминаниях Гоголя мы тоже можем уловить следы того же метода.

 

Все это приходится учитывать, когда заходит речь о роли Пушкина в замысле «Мертвых душ». В книге Гоголя мысль о «пушкинском» происхождении романа приобретает значение своеобразной эстафеты, завещания гения. В настойчивом подчеркивании этой мысли ощущается то же символическое расширение факта и, более того, та же идея «великой миссии», которая заложена в самой концепции «Выбранных мест...».

 

Судьба книги Гоголя, вызвавшей знаменитое письмо Белинского, хорошо известна, но критика, ни консервативная, ни революционно- демократическая, разбиравшая его книгу, не коснулась мемуарной ее части,— за одним исключением. Исключением этим был барон Е. Ф. Розен — поэт, входивший в пушкинский круг в конце 1820-х годов, в сороковые же годы с прежних позиций ведший со страниц консервативного «Сына отечества» ожесточенную борьбу с Белинским и «гоголевской школой». Он напал и на «Выбранные места...» — и не без проницательности отметил слабые стороны книги; вслед за тем он выступил с новой полемической статьей, куда включил свои мемуары о Пушкине (1847). Оттесненный развитием критического реализма на периферию литературной жизни, органически не приемли «новой» словесности, Розен пытается противопоставить ей «золотой век» Пушкина и Дельвига, выставляя на передний план черты литературного антагонизма Пушкина и Гоголя. Мемуары его прошли почти незамеченными; бороться с Гоголем и одновременно с Белинским было ему не по силам. Между тем статья Розена интересна: она содержит факты, позволявшие судить о некоторых литературных демаркациях в пушкинском кругу. Это были, по существу, первые по времени свнзные воспоминания о Пушкине-литераторе в его ближайшем окружении. Их беда была в том, что они были исторически несвоевременны.

 

Розен не понимал того, что было понятно прежним соратникам Пушкина.

Еще в 1838 году Плетнев напечатал в «Современнике» объявление, что журнал, основанный Пушкиным, будет систематически помещать материалы для его биографии, которые составляют историческое достои- ние русской литературы. Он пишет три статьи, куда вводит — очень скудно и осторожно — воспоминания о Пушкине как личности. Далее он умолкает и нехотя предоставляет место малоавторитетным н мелочным рассказам Макарова и Греча. Почти так же поступает и М. П. Погодин, печатая в своем «Москвитянине» мелкие анекдоты и заметки о Пушкине; сам же он, в 1837 году с беспокойством писавший Вяземскому о судьбе пушкинского поэтического наследия, не рассказывает о нем ничего.

 

Тем временем в переписке друзей Пушкина возникают странные переклички-диалоги.

В 1843 году Плетнев пишет Я. К. Гроту, что он надеется (при его помощи) составить записки о литературе своего времени — о Гнедиче, Пушкине, Жуковском. С тех пор это становится одним из лейтмотивов их переписки, а тем временем и Шевырев обращается к Плетневу: «Кто же лучше вас вспомнит Пушкина — н чувством и мыслью? Докажите всем вашим противникам, что Вы лучше, чем кто-нибудь, цените его память» '.

 

Проходит три года — и Плетнев обращается с тем же настоянием к Жуковскому: «Я давно думаю, что, кроме вас, никто не достоин и не должен сметь писать биографии ни Карамзина, ни Пушкина» (4 (16) февраля 1852 г.)  . Тремя годами позднее он требует такого сочинения от Вяземского: Жуковский умер  .

 

В 1847 году Погодин пишет к Чаадаеву, прося мемуаров о Пушкине.

Чаадаев, согласившись было- пишет о том же Шевыреву в 1854 году.

Шевырев и Киреевский убеждают Чаадаева: «Вы даже обязаны это сделать...» На друзьях Пушкина лежит обязанность спасти его жизнь от забвения '.

Никто из этого круга не написал своих воспоминаний — никто, кроме разве В. И. Даля. Но ему было легче: он знал о Пушкине не слишком много.

Прежний пушкинский круг уходил с исторической авансцены, оттесняемый новым поколением, провозвестником которого был Белинский. Наступал «гоголевский период» русской литературы.

 

Литература 1820—1830-х годов вступала в фазу медленного умирания. Симптомами его были молчание и разобщенность. Прежние соратники оказывались чужими друг другу — обособились Плетнев с «Современником», Погодин и Шевырев с «Москвитянином», Вяземский, Жуковский... Стан не был единым и раньше, но раньше не ощущалось с такой остротой внутреннее одиночество. Единой среды не было.

 

И Плетнев, и Жуковский, и Погодин прекрасно понимали, что мемуары, написанные любым из них, могут быть только литературной историей их поколения и что эта история придет в резкое противоречие с современностью.

Нужна была историческая концепция Пушкина, противостоящая новым веяниям. Разрозненный и клонящийся к упадку прежний пушкинский круг уже не в силах был породить эту концепцию.

 

И была еще одна — уже субъективная — причина, о которой прекрасно написал С. А. Соболевский в 1855 году:

«...Чтобы не пересказать лишнего или не недосказать нужного — каждый друг Пушкина должен молчать» 2.

 

Характер Пушкина, личность его не поддавались канонизации. И его жизнь, и его смерть трудно укладывались в представления обывателя об эталоне «великого человека». Личная его биография была щекотлива: ее нельзя было писать, не задевая многое и многих. И у него была политическая биография, о которой друзья знали и о которой говорить было невозможно. Сказать о ней значило «пересказать лишнего», не сказать — «недосказать нужного».

 

«По этой-то причине пусть пишут о нем не знавшие его»,— продолжал Соболевский 3.

В письмах Я. К. Грота Плетневу мы находим первые попытки историка получить мемуарные сведения о Пушкине от его близкого друга.

 

Это еще не мемуары — это отдельные припоминания, справки, реалии, лица. Плетнев сообщает их охотно, даже радуясь, понимая, что сохраняется исторический материал. Он передает речения Пушкина, реалии, факты, как бы мимоходом рассказывает о привычках. Он придает особое значение быту, мелочам — и этот интерес идет у него едва ли не от самого Пушкина: когда-то он мыслил себе биографию Дельвига как жизнеописание полумемуарного типа.

 

Это был принцип романтической историографии: история «домашним образом». В нее входили устное предание, анекдот, «нравы».

 

Тем временем студент Московского университета Петр Бартенев слушает лекции о Пушкине из уст профессора Шевырева. С этого времени собирание материалов о Пушкине превращается у него во всепоглощающую страсть. Он получает записи рассказов Шевырева, посещает Погодина и находит П. В. Нащокина, живущего в бедности в скромной квартирке близ Девичьего поля. На протяжении 1851 — 1853 годов он посещает Нащокина многократно и заполняет тетради его ценнейшими рассказами. Затем, с рекомендациями Погодина, он является к Соболевскому, и тот, читая тетрадь, вносит свои коррективы.

 

В это же время вдова Пушкина, Н. Н Ланская, ищет возможного издателя нового собрания сочинений Пушкина. Ее выбор останавливается на И. В. Анненкове, издавна ей знакомом. Однако издателем становится не он, а его брат, П. В. Анненков, который параллельно с разбором рукописей начинает готовить и свои «Материалы для биографии».

 

И Анненков и Бартенев принадлежали к тому поколению биографов, которые придавали большое значение устному преданию   Постепенно расширяя круг своих изысканий, они сумели получить от современников Пушкина — в виде записей или устных рассказов — воспоминания Корфа, Комовского, Л. С. Пушкина, Катенина, В. Горчакова, Соболевского, Керн, Погодина, Вяземского и других. Выход в свет «Материалов» того и другого вызывает к жизни новые воспоминания Соболевского, Погодина и Липранди. Резко полемические мемуары Кс Полевого пишутся тоже как отклик на книгу Анненкова. Чаадаев, оскорбленный умолчанием о нем в первых статьях Бартенева, рассказывает Свербееву и Жихареву о своем участии в хлопотах за Пушкина в 1820 году.

 

С середины 1860-х годов Бартенев становится издателем «Русского архива» и в течение пятидесяти лет систематически печатает в нем вновь и вновь добываемые воспоминания и рассказы о Пушкине.

 

То, что появлиется позже, являетси лишь крохами со стола перпых биографов и изыскателей. Е. И. Якушкину удается убедить Пущина записать то, что сохранилось в его памяти. С 1860-х годов постепенно падают цензурные препоны и открывается политическая биография Пушкина. В 1866 году М. И. Семевский добирается до родового гнезда Осиповых- Вульф.

 

Друзья Пушкина — лучше ли, хуже ли — сделали свое дело.

Наступал период научного изучения и критики.

 

  

<<< произведения Пушкина и воспоминания о нём >>>    

 

А Пушкин. Портрет художника Кипренского

А Пушкин

 

Портрет Пушкина с перстнем. Художник Тропинин

Портрет Пушкина с перстнем

 

Последние добавления:


Стихи Некрасова  Финская война  Стихи Есенина  Налоговый кодекс 

 

Болезни желудка  Внешняя политика Ивана 4 Грозного   Гоголь - Мёртвые души

 

Книги по русской истории   Император Пётр Первый