На главную

Оглавление

    


 

 

Поэзия и проза Древнего Востока

 

Цзя И

 

Ода памяти Цюй Юаня

 

Августейшую милость монарха я принял с поклоном:

Ожидаю заслуженной кары в Чанша.

Услыхав стороной, что поэт Цюй Юань знаменитый

Покончил с собою здесь, в водах Мило[1],

Прихожу к волнам Сяна[2] и им поручаю стенанье

И моленье тебе, о учитель‑поэт.

Ты столкнулся с людьми беспримерно, безмерно дурными

И тогда погубил, уничтожил себя.

О, злосчастье! О, горе! О, стон! О, терзанье! О, крик мой!

Тебе выпало время невзгод, неудач.

И жар‑птица и феникс засажены, загнаны в яму,

Ну, а совы, сычи — те сновали везде.

Сорный хлам, мелюзга возвеличены были в светлейших,

Клеветник, подлый льстец добивались всего.

Совершенные, мудрые люди дорогу свою искривили,

С дороги своей были сбиты,

Извращен был путь честных и стойких людей.

И считалось: что герой Суй‑и[3] — это гадость,

Разбойники ж Чжэ[4] или Цяо[5] — честны.

Меч «Нечистых долой»[6] почитался тупейшим,

А ножи из свинца — острее других.

Ужасаюсь! О, горе, позор! Как мог так невинно страдать ты, поэт, и так безысходно?

Вдруг отбросили вон даты Чжоу сосуд[7], дорожить стали днищем горшечным!

А в колесницу впрягли изможденных волов, — тройкой в дышло ослов хромоногих.

А чудесный рысак, понурив оба уха, везет соляную телегу,

А ножи из свинца — острее других.

Ужасаюсь! О, горе, позор! Как мог так невинно страдать ты, поэт, и так безысходно?

Взять парадную шапку, надеть под подошву: на время — пожалуй,— а дальше?

О, страданье! Учитель, тебе  одному это горе изведать досталось!

Вот, ода напевная:

Увы, увы! В твоей стране тебя не понял государь!

Ты одиноко горевал, кому б ты высказаться мог,

Порхая там, в глуби небес, высоко феникс улетел

И удалился от земли своею волей навсегда.

Святой дракон[8] из девяти слоистых бездн, пучин морских,

Ушел глубоко в бездну вод, чтоб сохранить свой чудный дар,

Он,   презирая выдр, угрей, нырнет укрыться в тайники:

Ведь разве может жить он там, где жабы, где кишат глисты?

Всего дороже — это честь, святая честь, честь мудреца:

Уйти от грязных дел мирских, чтоб самому себя сберечь!

Подумать только, чтоб скакун дал вдруг себя связать, взнуздать!

Тогда где ж разница меж ним и псом домашним иль овцой?

Толкаться в хаосе мирском и вот в такую впасть беду!

Виной всех бед и катастроф, увы, учитель, был ты сам.

Пройти б тебе все «Девять стран», служа лишь князю «своему»[9]!

Зачем ты так облюбовал лишь это место, этот двор?

Порхает феникс там, в выси, — на много тысяч саженей

И смотрит, где сияет честь: туда садится он тотчас.

А там, где он увидит зло, опасный признак подлых дел,

Взмахнет тогда крылами он,  все выше, выше отлетит.

...Полуаршинной глубины канавка грязная, дыра:

Вместит ли рыбу ту она, что может проглотить корабль?

А рыба кит, что поперек лежит и Цзяна[10] и озер,

Придется ль ей в работе быть на муравьиную орду[11]?

 

 

Цзя И (201‑169 гг. до н. э.) ‑ известный политический деятель и поэт. По преданию, свой плач по Цюй Юаню, начертанный на белом шелке, он бросил в реку в том месте, где утопился Цюй Юань, судьоа которого была во многом сходна с его собственной. Он также был оклеветан завистниками и не мог найти применения своему таланту. На пути в изгнание он и создал свою оду. Перевод В. М. Алексеева публикуется впервые.

 

 

 

Сыма Сян‑жу

 

Там, где длинны ворота (Поэма)

 

Императрица из рода Чэней, супруга Доблестного сына, Воинственного августейшего монарха[12], в описываемое нами время, пользуясь его благосклонностью, стала чрезвычайно ревнива, и государь поселил ее отдельно, во дворце Длинных Ворот. Она предавалась там тоске и печали, думая о горе своем...

Затем прослышала она, что в городе Чэнду, который в область входит Шу[13], живет Сыма Сян‑жу, что он искусней всех в стране под небом нашим в писании красивых сочинений. И вот она, взяв из казны сотню цзиней[14] желтого золота, дала жене Сян‑жу, по имени Вэнь‑цзюнь, иль Образованная Госпожа, чтоб та купила себе вина и чтобы это все пошло на строфы, объясняющие ее тоску и огорченье. И Сян‑жу написал свое стильное произведение, имея в виду образумить владыку‑монарха. Императрица Чэнь вновь удостоилась теперь фавора и сближенья. Вот что гласили слова его оды‑поэмы.

«Скажите, какая там красивая женщина, да, красавица, ходит и бродит, шагает, в грустные думы свои погрузившись, Душа ее, уйдя за грани тела, потерявшись, не возвращается назад, обратно, да, и вид она имеет изможденный, вся высохла она, сидит, живет совсем одна.

Он говорил мне: «Ведь я утром буду уходить, а вечером к тебе опять приду — да, да, приду». А сам теперь и пьет, и ест, и забавляется, забыв обо мне. И в сердце его все испарилось сразу. Он мне изменил, и не вспомнит уже о былом: связался теперь с фавориткой своей и сблизился с нею! Я так бы желала, чтоб он мне соблаговолил бы вопросы поставить, меня допросить, чтоб сам повелел мне приблизиться снова — да, вновь подойти; чтоб мне удостоиться счастья вновь услышать, ценить драгоценный голос его. Соизволил сказать лишь пустые слова, а я‑то надеюсь всей полной душой, да, искренне очень; но, мой повелитель, он так и не хочет меня осчастливить, приехать ко мне. Я в этих хоромах одна, как на дне и вся своим чувством захвачена — вся! А ветер летит, налетает, как вихрь, этот ветер!..

Взойду на Пахучую башню и стану с надеждою вдаль я смотреть, с надеждой смотреть; душа же до самых глубин охвачена сильным порывом, и вся, как поток, устремляюсь куда‑то туда. А тучи плывут, тяжелыми грудами тучи со всех четырех заслонили сторон небосклон, да, отовсюду; и небо, бездонно‑бездонное небо вдруг днем потемнело совсем. Гром прокатился, раскатами гром, и губы его восстали, восстали; но грохот от грома напомнил мне грохот того экипажа, в котором сидел государь. Вот летящая буря свернула с пути и влетает в ворота мои, во дворец; поднимает все занавеси и все пологи разом, и вдруг коричное дерево сплелось и запуталось все в корнях и ветвях — да, ветвях; а запах и острый, и резкий идет и идет. Великая птица павлин садится на дерево это и к нему приникает любовно... А черная там обезьяна свистит и стонет протяжно. Вот зимородок, изумрудная, синяя птица, сложила свои крылья, сюда прилетев, уселась совместно с другой. Фениксы, он и она, летают на юг и на север... Сердце мое полно до краев безысходной тоскою, дух, сбитый с пути, бушует вовсю, на меня изнутри нападает...

Спускаюсь с Террасы Пахучей, смотрю, озираюсь вокруг, вокруг озираюсь и медленным шагом иду потихоньку по самым глубоким дворцовым путям. Вот главная зала... Как глыба... Она упирается в небо — да, в самое небо... Строенья другие громадою темной с ней вместе поднялись и высятся к небу. По временам я прислоняюсь в истоме к флигелю направо, к востоку, да; смотрю на пестрые громады, и без конца, и без конца. Толкну в инкрустациях дверь, золоченые бляхи затрону — схвачусь я, их звук загудит, загудит, как звон колокольный какой‑то. Перекладины двери моей из скульптурной магнолии все — да, все резные, карниз абрикосом ажурным отделан. Здесь целая сеть густая‑густая деревьев, бродящих, качающихся; подперты пролеты утуном‑деревом. Отделаны все редкими деревьями верхи колонн, их капители; неровными рядами они крепят упоры крыш. И в этот час все выглядит неясным и туманным, по одному могу лишь угадать другое — другое; а в общем кажется, как будто глыбы скал нависли сверху кое‑как... А днем все пять цветов[15] слепят, один перед другим — слепят; блестят и огненно сверкают — сплошное яркое сиянье! И плотно так скрестились камни, нет — это черепицы крыш — да, крыш; напоминает их узор игру каких‑то самоцветов. Везде растянуты сплошной, причудливою сетью там занавесы, да; свисают вниз перевитыми узлами чуской бахромы. Дотянусь до карниза дверей, чтобы сделать движенье какое‑нибудь, да, чтобы двигаться мне, и смотрю на широкую панораму причудливых дворцовых помостов‑террас.

Белый журавль кричит и жалобно воет — да, воет; его одинокая самка стоит на одной ноге у сухих тополей. День уже в сумерках желтых, надежды мои прерываются — да, оборвались; печально одна отдаю себя зале пустой. Свисает, сияет луна, лучи надо мной лишь блистают — да, только; иду в эту чистую ночь одна в свой глубокий альков. Берусь за классически строгую лютню, сыграть отходящий от строгих мотив; играю о том, что не может быть долгой печальная дума моя. Под пальцем течет высокая нота, она изменяется дальше и переходит в другую: и тембром струна упоительно чистым звенит, мелодия вздымается вверх. Проходит сквозь все, что я вижу теперь, ее четкая, строгая тема — проходит; мысль моя крепнет, растет и себя поднимает сама. Но те, кто со мной, по обе руки, в своем огорченье роняют слезу — да, плачут; их слезы струятся потоком во всех направленьях, и этак и так. Не сдерживают уж рыданий своих, все громче и громче от горя вздыхают, вздыхают; но я уже вновь поднялась, шатаясь, иду, не зная куда. Рукав подымаю свой длинный, лицо закрываю свое — закрываю; и все пересчитываю свои неудачи, ошибки былого... Ни глаз, ни лица показать, показать... И вот в удрученном таком настроении я приближаюсь к постели своей. Собираю душистые разные травы себе в изголовье, в подушку; себе постилаю цветы, которые пахнут чудесно, на ложе. И вдруг засыпаю, и сплю, и грежу во сне и в сонной мечте, да, в думе своей; в душе же творится такое, как будто бы сам государь был здесь, рядом со мною. В испуге от сна пробуждаюсь — ах, нет, никого не видать, не видать; душа вся встревожена, будто потерю познала. Поют петухи целым хором уже, и меня им приходится горько жалеть, горевать; и я поднимаюсь, смотрю на луну, на ее сосредоточенный блеск. И взираю на звезды, рядами своими, рядами мерцающие; Би‑Маобиады[16] уже проступают в восточной окраине неба. Я вглядываюсь в середину двора, где лежит — да, лежит полусвет‑полумрак; и как будто то изморозь выпала там, как бывает лишь осенью поздней. И тянется‑тянется ночь, словно год, а не ночь; а в сердце моем клубится, клубится тоска, и никак невозможно ее утишить, изменить. Вот так я блуждаю в волненье, и места себе я найти не могу, не могу до утра... Мутнеет и брызжет рассвет... А я грущу про себя, грущу и горюю, и так весь год до конца — и не смею, не смею забыть».

 

 

 

 

 

На главную

Оглавление

 



[1] Милоцзян — река в нынешней провинции Хунань

 

[2] река Сян в нынешней провинции Хунань

 

[3] мудрый сановник легендарной династии Инь

 

[4] (или Дао Чжэ) — знаменитый разбойник, в древности живший в царстве Лу

 

[5] (или Чжуан Цяо) — разбойник, живший в царстве Чу

 

[6] один из двух знаменитых мечей, выкованных будто бы древним оружейником Гань Цзяном

 

[7] то есть сосуд, отлитый при династии Чжоу (XII в. до н. э. — III в. до н. э.)

 

[8] По преданию считалось, что в пучине вод живет дракон с драгоценной жемчужиной во рту

 

[9] То есть все девять округов, на которые в древности был поделен Китай. Речь идет о том, что в период смут поэту следовало служить

 

[10] (или Янцзызян) — одна из двух крупнейших рек Китая, иногда просто название любой реки в Южном Китае

 

[11] В древних памятниках говорится, что когда кит оказывается на суше, то он становится добычей муравьев

 

[12] императора Ханьской династии У‑ди (правил с 140 по 87 г. до н. э.)

 

[13] местность на территории нынешней провинции Сычуань

 

[14] цзинь ‑ мера веса, в древности около 250 гр.

 

[15] зеленый, желтый, красный, белый, черный

 

[16] Би‑мао ‑ две звезды, которые хорошо видны при восходе солнца в пятом‑шестом месяцах по лунному календарю

 







Rambler's Top100