Вся библиотека >>>

Оглавление раздела >>>

 


Олеся

Русская классическая литература

Александр Иванович

Куприн


 

Олеся

 

 

      9

 

 

   Евпсихий Африканович сдержал свое обещание и оставил на  неопределенное

время в покое обитательниц лесной хатки. Но мои отношения с Олесей резко и

странно изменились. В ее обращении со мной не  осталось  и  следа  прежней

доверчивой и  наивной  ласки,  прежнего  оживления,  в  котором  так  мило

смешивалось кокетство красивой девушки с резвой ребяческой  шаловливостью.

В   нашем   разговоре   появилась    какая-то    непреодолимая    неловкая

принужденность... С  поспешной  боязливостью  Олеся  избегала  живых  тем,

дававших раньше такой безбрежный простор нашему любопытству.

   В  моем  присутствии  она  отдавалась  работе  с  напряженной,  суровой

деловитостью, но часто я наблюдал, как среди этой  работы  ее  руки  вдруг

опускались бессильно вдоль  колен,  а  глаза  неподвижно  и  неопределенно

устремлялись вниз, на пол. Если в такую минуту я называл  Олесю  по  имени

или предлагал ей какой-нибудь вопрос, она вздрагивала и медленно  обращала

ко мне свое лицо, в котором отражались испуг и усилие  понять  смысл  моих

слов. Иногда мне казалось, что ее тяготит и стесняет мое общество, но  это

предположение плохо вязалось с громадным  интересом,  возбуждаемым  в  ней

всего лишь несколько  дней  тому  назад  каждым  моим  замечанием,  каждой

фразой... Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить моего,

так  возмутившего  ее  независимую  натуру,  покровительства  в   деле   с

урядником. Но и эта догадка не удовлетворяла меня:  откуда  в  самом  деле

могла явиться у простой,  выросшей  среди  леса  девушки  такая  чрезмерно

щепетильная гордость?

   Все  это  требовало  разъяснений,  а  Олеся  упорно  избегала   всякого

благоприятного случая для откровенного разговора. Наши  вечерние  прогулки

прекратились. Напрасно каждый день, собираясь уходить, я бросал  на  Олесю

красноречивые, умоляющие взгляды, - она делала вид,  что  не  понимает  их

значения. Присутствие же старухи, несмотря на ее глухоту, беспокоило меня.

   Иногда я возмущался против собственного  бессилия  и  против  привычки,

тянувшей меня каждый день к Олесе. Я и сам не подозревал, какими  тонкими,

крепкими,  незримыми   нитями   было   привязано   мое   сердце   к   этой

очаровательной, непонятной для меня девушке. Я еще не думал о любви, но  я

уже переживал тревожный,  предшествующий  любви  период,  полный  смутных,

томительно грустных ощущений.  Где  бы  я  ни  был,  чем  бы  ни  старался

развлечься, - все мои мысли были заняты образом Олеси,  все  мое  существо

стремилось к ней, каждое воспоминание  об  ее  иной  раз  самых  ничтожных

словах, об ее жестах и улыбках сжимало с тихой и сладкой болью мое сердце.

Но наступал вечер, и я подолгу сидел возле нее на низкой шаткой скамеечке,

с досадой чувствуя себя все более робким, неловким и ненаходчивым.

   Однажды я провел таким образом около Олеси целый день.  Уже  с  утра  я

себя  чувствовал  нехорошо,  хотя  еще  не  мог  ясно  определить,  в  чем

заключалось мое нездоровье. К вечеру  мне  стало  хуже.  Голова  сделалась

тяжелой, в ушах шумело, в темени я  ощущал  тупую  беспрестанную  боль,  -

точно кто-то давил на  ней  мягкой,  но  сильной  рукой.  Во  рту  у  меня

пересохло, и по всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая,  томная

слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать и  тянуться.  В  глазах

чувствовалась такая боль, как будто бы я только что  пристально  и  близко

глядел на блестящую точку.

   Когда же поздним вечером я возвращался домой, то как  раз  на  середине

пути меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я  шел,  почти  не

видя дороги, почти не сознавая, куда иду, и шатаясь, как пьяный, между тем

как мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.

   Я до сих пор не знаю, кто довез меня до дому... Ровно шесть  дней  била

меня неотступная ужасная полесская лихорадка.  Днем  недуг  как  будто  бы

затихал, и ко мне  возвращалось  сознание.  Тогда,  совершенно  изнуренный

болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью в  коленях;  при

каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной  к  голове  и

застилала мраком все предметы перед моими глазами. Вечером же, обыкновенно

часов около семи, как буря, налетал на меня приступ болезни, и я  проводил

на постели ужасную, длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом от

холода, то пылая невыносимым жаром. Едва только  дремота  слегка  касалась

меня, как странные, нелепые, мучительно-пестрые сновидения начинали играть

моим  разгоряченным  мозгом.   Все   мои   грезы   были   полны   мелочных

микроскопических деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна  за  другую  в

безобразной  сутолоке.  То  мне  казалось,   что   я   разбираю   какие-то

разноцветные, причудливых форм ящики, вынимая маленькие из больших,  а  из

маленьких еще меньшие, и никак не могу прекратить этой бесконечной работы,

которая мне давно уже кажется  отвратительной.  То  мелькали  перед  моими

глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них  вместо

узоров я с изумительной отчетливостью видел целые гирлянды из человеческих

физиономий - порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные

гримасы, высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными  белками.

Затем я вступал с Ярмолой в  запутанный,  необычайно  сложный  отвлеченный

спор.  С  каждой  минутой  доводы,  которые  мы  приводили   друг   другу,

становились все более тонкими и глубокими; отдельные слова  и  даже  буквы

слов принимали вдруг таинственное, неизмеримое значение, и  вместе  с  тем

меня   все   сильнее   охватывал   брезгливый   ужас   перед    неведомой,

противоестественной силой, что выматывает из моей головы  один  за  другим

уродливые софизмы и не позволяет  мне  прервать  давно  уже  опротивевшего

спора...

   Это  был  какой-то  кипящий  вихрь  человеческих  и   звериных   фигур,

ландшафтов, предметов самых удивительных  форм  и  цветов,  слов  и  фраз,

значение которых воспринималось всеми чувствами... Но - странное дело -  в

то же время я  не  переставал  видеть  на  потолке  светлый  ровный  круг,

отбрасываемый лампой с зеленым обгоревшим абажуром. И  я  знал  почему-то,

что в этом спокойном  круге  с  нечеткими  краями  притаилась  безмолвная,

однообразная, таинственная и грозная жизнь, еще более жуткая и угнетающая,

чем бешеный хаос моих сновидений.

   Потом я просыпался или, вернее, не просыпался, а внезапно заставал себя

бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал,  что  лежу  в

постели, что я болен, что я только что бредил, но светлый круг  на  темном

потолке все-таки путал  меня  затаенной  зловещей  угрозой.  Слабою  рукой

дотягивался  я  до  часов,  смотрел  на  них  и  с  тоскливым  недоумением

убеждался, что вся бесконечная вереница  моих  уродливых  снов  заняла  не

более двух-трех минут. "Господи!  Да  когда  же  настанет  рассвет!"  -  с

отчаянием думал я, мечась головой по  горячим  подушкам  и  чувствуя,  как

опаляет мне губы мое собственное тяжелое  и  короткое  дыхание...  Но  вот

опять овладевала мною тонкая дремота, и опять мозг мой  делался  игралищем

пестрого кошмара, и  опять  через  две  минуты  я  просыпался,  охваченный

смертельной тоской...

   Через шесть дней моя крепкая натура, вместе с помощью хинина  и  настоя

подорожника, победила болезнь. Я  встал  с  постели  весь  разбитый,  едва

держась на ногах. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В  голове,

утомленной шестидневным лихорадочным бредом, чувствовалось теперь  ленивое

и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере,  и  тело

мое крепло по часам, впивая  каждой  своей  частицей  здоровье  и  радость

жизни. Вместе с тем  с  новой  силой  потянуло  меня  в  лес,  в  одинокую

покривившуюся хату. Нервы мои еще не оправились, и каждый раз,  вызывая  в

памяти лицо и голос Олеси, я чувствовал такое  нежное  умиление,  что  мне

хотелось плакать.

  

«Олеся» - следующая глава >>>