Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

 


Кавалерист девицаЗаписки

кавалерист-девицы


Надежда Андреевна Дурова (1783-1866)

 

Часть первая

Возвращение войск в Россию

 

     Вошед в родную землю нашу, армия разошлась покорпусно,

подивизионно и даже полками в разные места. Полк наш и полки

Псковский драгунский и Орденский кирасирский стоят лагерем. У нас

шалаши так огромны, как танцевальные залы; в каждом из них

помещается взвод. Ротмистр призвал меня и Вышемирского к себе; он

сказал, что военное время, в которое могли мы все вместе лежать

на соломе, кончилось; что теперь надобно соблюдать пунктуально

все приличия и обязанности службы; что мы должны всякому офицеру

становиться во фронт, на часах делать ему на караул, то есть

саблею вперед, и на перекличке окликаться голосом громким и

отрывистым. Меня отряжают наравне с другими стеречь ночью наше

сено, чистить заступом пляцуеку, то есть место для развода перед

гаубтвахтою, и стоять на часах у церкви и порохового ящика.

Всякое утро и вечер водим мы лошадей наших на водопой к реке,

которая от нас в версте расстоянием; мне достается иногда вести

двух лошадей в руках и на третьей сидеть; в таком случае я

доезжаю благополучно только к реке; но оттуда до лагеря лечу, как

вихрь, с моими тремя лошадьми и на лету слышу сыплющиеся вслед

мне ругательства от улан, драгун и кирасир. Все они не могут

тогда справиться с своими лошадьми, соблазненными дурным примером

моих, которые, зная, что у коновязи дадут им овса, несут меня во

весь дух и на скаку прыгают, брыкают, рвутся из рук, и я каждую

минуту ожидаю быть сорванною с хребта моего Алкида. Выговор за

неумение удержать играющих лошадей достается мне всякий раз от

вахмистра и дежурного офицера.

 

     Наконец мы на квартирах; жизнь моя проходит в единообразных

занятиях солдата: на рассвете я иду к своей лошади, чищу ее,

кормлю и, накрыв попоною, оставляю под покровительством

дневального, а сама иду на квартиру, на которой я, к удовольствию

моему, стою одна; хозяйка моя теперь - добрая женщина, дает мне

молоко, масло и хороший хлеб. Глубокая осень делает прогулки мои

не так приятными для меня. Как была бы я рада, если бы могла

иметь книги! У ротмистра их много; думаю, он не нашел бы

странным, если бы я попросила его позволить мне прочесть их; но

боюсь, однако ж, пуститься на этот риск. Если, сверх ожидания

моего, скажет он, что солдату есть чем заняться, кроме книг,

тогда мне будет очень стыдно. Подожду! будет еще время читать.

Неужели я буду всю жизнь простым солдатом? Вышемирского произвели

уже в унтер-офицеры. Правда, у него есть покровительница, графиня

Понятовская. Еще при начале кампании она сама привезла его к

Беннигсену и получила от него обещание быть непосредственным

покровителем ее питомца. Но я, я одна в этом пространном мире!

Кому надобность заботиться обо мне! Надобно всего ожидать от

времени и самой себя! Странно было бы, если б начальники мои не

умели отличить меня от солдат, взятых от сохи.

 

     Крессы - так называется у коннопольцев обязанность развозить

приказы из штаба в эскадронную квартиру; быть на крессах - значит

быть послану с одним из таких приказов. Сегодня моя очередь; это

объявил мне Гачевский, мой взводный унтер-офицер: "Тебе на

крессы, Дуров". - "Очень рад!" Я в самом деле рада всякой

новости. В лагере меня очень веселила откомандировка чистить

пляцувку; я так охотно работала, соскабливала с земли траву

заступом, сметала ее в кучу метлою и все это делала, как будто

всю жизнь никогда ничего другого не делала. Бывший ментор мой

почти всегда присутствовал при этих трудах; он трепал меня по

плечу и говорил: "zmor-duieszsie dziecko! pracuy po

woli"(Замучишься, паренек! работай, пока хочется (польск.)).

 

     Вечером принесли приказ из штаба, и Гачевский велел мне

сейчас отправиться с ним к ротмистру, квартировавшему в пяти

верстах от нашего селения. "Я пойду пешком, - сказала я

Гачевскому. - Мне жаль мучить Алкида". - "Мучить! да тут всего

пять верст; а, впрочем, если тебе Алкидовых ног жаль больше,

нежели своих, ступай пешком". Я пошла; солнце уже закатилось,

вечер был прекрасный; дорога пролегала через поля, засеянные

рожью; в иных местах извивалась между кустарником. В Польше

природа пленительна! По крайней мере, я нахожу ее лучше нашей

северной. У нас и середи лета нельзя забыть о зимней стуже: так

она всегда близко к нам! Наша зима, настоящая зима, страшная,

всемертвящая! А здесь она так коротка, так снисходительна! Снег

здешней зимы оставляет взору удовольствие видеть верхушки травы;

и этот вид не совсем скрывшейся зелени дает отрадное предчувствие

сердцу, что при первом весеннем ветре покажется земля, а там

трава, а там - тепло и весна!.. Пока я шла и мечтала, небо

закрылось тучами, и зачал кропить мелкий и тeплый дождик; я

прибавила шагу, и как селение было в виду, то я успела дойти до

него прежде, нежели дождь пошел сильнее. Ротмистр прочитал

приказ; спросил меня, хороши ли наши квартиры, и после сказал:

"Ведь уже ночь, ты можешь завтра отправиться в взвод, а теперь

поди переночуй в конюшне". Я совсем этого не ожидала! и мне стало

стыдно за Галефа; не с ума ли он сошел? Правда, ему и во сне не

снится, кто я... Однако ж все-таки зачем посылать в конюшню...

вот прекрасная спальня!

 

     Дождь совсем уже перестал и только изредка накрапывал; я

пошла обратно. Но, чтоб быть скорее дома, вздумала идти по

глазомеру, прямым путем в ту сторону, где, я знала, что была наша

деревня; чтоб успеть в этом, надобно было идти без дороги, через

хлебные поля, что я и исполнила, ни минуты не размышляя. Не будет

ли этот прямой путь длиннее обыкновенной дороги! Пока я шла с

краю ржаного поля, то все еще было сносно; ночь была светла, я

могла ясно различать предметы. Рожь, смоченная дождем, хотя и

обвивалась около меня, но платье мое все еще не промокало;

наконец тропинка стала углубляться в средину поля; я вошла в

рожь, высокую и густую, и была выше ее только одною головой. Горя

нетерпением выйти скорей на чистое место, я шла быстро, не

заботясь уже, что густая рожь все свои дождевые капли отдавала

мне на мундир; но сколько ни торопилась, не видела конца

необозримой равнине колосьев, волнующихся, как море. Я устала,

вода текла с меня ручьями; от скорой ходьбы сделалось мне до

нестерпимости жарко; тут я пошла тише и утешалась только тем, что

ночь когда-нибудь кончится и что я при свете дня увижу наконец,

где наша деревня. Покорясь мысленно своему грустному

предназначению проплутать всю ночь по мокрой ниве между высокою

рожью, я шла тихо и невесело. Да и что могло развлекать меня,

идущую по уши во ржи и не имеющую перед глазами ничего, кроме

колосьев!

 

     Через полчаса терпеливого путешествия моего, и когда я менее

всего надеялась увидеть что-нибудь похожее на деревню или забор,

вдруг очутилась у самых ворот деревни. Ах, как я обрадовалась!

вмиг отворила ворота и почти летом примчалась к своей квартире.

Там все уже спали, огня не было, и я долго еще возилась впотьмах,

пока отыскала чемодан, вынула из него белье, разделась,

переоделась, завернулась в шинель, легла и в ту ж секунду

заснула.

 

     Алкид!.. О смертельная боль сердца, когда ты утихнешь!..

Алкид! мой неоцененный Алкид! некогда столь сильный, неукротимый,

никому не доступный и только младенческой руке моей позволявший

управлять собою! Ты, который так послушно носил меня на хребте

своем в детские лета мои! который протекал со мною кровавые поля

чести, славы и смерти; делил со мною труды, опасности, голод,

холод, радость и довольство! Ты, единственное из всех животных

существ, меня любившее! тебя уже нет! ты не существуешь более!

 

     Четыре недели прошло со времени этого несчастного

происшествия! Я не принималась за перо; смертельная тоска тяготит

душу мою! Уныло хожу я всюду с поникшею главою. Неохотно исполняю

обязанности своего звания; где б я ни была и что б ни делала,

грусть везде со мною и слезы беспрестанно навертываются на глазах

моих! На часах сердце мое обливается кровью! Меня сменяют, но я

не побегу уже к Алкиду! Увы, я пойду медленно к могиле его!!

Раздают вечернюю дачу овса, я слышу веселое ржанье коней наших,

но молчит голос, радовавший душу мою!.. Ах, Алкид, Алкид! веселие

мое погребено с тобой!.. Не знаю, буду ли в силах описать

трагическую смерть незабвенного товарища и юных лет моих и ратной

жизни моей! Перо дрожит в руке, и слезы затмевают зрение! Однако

ж буду писать; когда-нибудь батюшка прочитает записки мои и

пожалеет Алкида моего.

 

     Лошади наши стояли все вместе в большой эскадронной конюшне,

и мы так же, как в лагере, водили их на водопой целым эскадроном.

Дурная погода, не позволявшая делать ни ученья, ни проездки, была

причиною, что лошади наши застоялись, и не было возможности

сладить с ними при возвращении с водопоя. В день, злосчастнейший

в жизни моей, вздумала я, к вечному раскаянию моему, взять Алкида

в повод; прежде я всегда садилась на него, а в повод брала других

лошадей; теперь, на беду свою, сделала напротив! Когда ехали к

реке, Алкид прыгал легонько, не натягивая повода, и то терся

мордою об колено мое, то, играя, брал губами за эполет; но на

обратном пути, когда все лошади зачали прыгать, скакать на дыбы,

храпеть, брыкать, а некоторые, вырвавшись, стали играть и

визжать, то мой несчастный Алкид, увлекшись примером, взвился на

дыбы, прыгнул в сторону, вырвал повод из рук моих и, несомый злым

роком своим, полетел, как стрела, перепрыгивая на скаку низкие

плетни и изгороди. О, горе, горе мне, злополучной свидетельнице

ужаснейшего моего несчастия! Следуя глазами за быстрым скоком.

моего Алкида, вижу его прыгающего... и смертный холод пробегает

по телу моему... Алкид прыгает через плетень, в котором

заостренные колья на аршин выставились вверх. Сильный конь мог

подняться в высоту, но, увы, не мог перенестись! Тяжесть тела

опустила его прямо на плетень. Один из кольев вонзился ему во

внутренность и переломился! С криком отчаяния пустилась я скакать

вслед за моим несчастным другом; я нашла его в стойле; он

трепетал всем телом, и пот ручьями лился с него. Пагубный обломок

оставался во внутренности и еще на четверть был виден снаружи.

Смерть была неизбежна! Прибежав к нему, я обняла его шею и

обливала слезами. Добрый конь положил голову на плечо мое, тяжело

вздыхал и наконец минут через пять упал и судорожно протянулся!..

Алкид! Алкид!.. для чего я не умерла тут же... Дежурный офицер,

увидя, что я обнимаю и покрываю поцелуями и слезами бездыханный

труп моей лошади, сказал, что я глупо ребячусь, и приказал

вытащить ее в поле; я побежала к ротмистру просить, чтоб приказал

оставить в покое тело моего Алкида и позволил мне самой

похоронить его. "Как! бедный Алкид твой умер? - спросил ротмистр

с участием, видя заплаканные глаза мои и бледное лицо. - Жаль!

жаль!.. ты так любил его! Ну что ж делать, не плачь! Я велю дать

тебе любую лошадь из эскадрона. Ступай, похорони своего

товарища". Он послал со мною своего вестового, и дежурный офицер

не мешал уже мне заняться печальною работою хоронить моего

Алкида. Товарищи мои, тронутые чрезмерностью моей горести, вырыли

глубокую яму, опустили в нее Алкида, засыпали его землею и,

нарезав саблями дерну, обложили им высокий курган, под которым

спит сном беспробудным единственное существо, меня любившее.

 

     Товарищи мои, кончив свою работу, пошли в эскадрон, а я

осталась и до глубокой ночи плакала на могиле моего Алкида.

Человеколюбивый ротмистр приказал, чтоб дня два не мешали мне

грустить и не употребляли никуда по службе. Почти все это время я

не оставляла могилы коня моего! Несмотря на холодный ветер и на

дождь, я оставалась на ней до полночи; возвратясь на квартиру,

ничего не ела и плакала до утра. На третий день взводный

начальник мой, призвав меня, сказал, чтобы я выбрала себе лошадь,

что ротмистр приказал дать мне любую. "Благодарю за милость, -

отвечала я, - но теперь все лошади равны для меня; я возьму какую

вам угодно будет дать мне".

 

     Когда я приходила убирать моего Алкида, то делала это

охотно; но теперь такое занятие кажется мне очень неприятным. С

глубоким вздохом отвела я свою новую лошадь в то стойло, где умер

мой Алкид, и накрыла ее тою попоною, которою три дня тому назад

покрывала его. Я уже не плачу, но безрадостно брожу по

пожелтевшим полям. Смотрю, как холодный осенний дождь брызжет на

могилу Алкида моего и мочит дерн, по которому он так весело

прыгал.

 

     Всякое утро первые шаги мои к могиле Алкида. Я ложусь на

нее, прижимаюсь лицом к холодной земле, и горячие слезы мои

уходят в нее вместе с дождевыми каплями. Переносясь мысленно к

детским летам моим, я вспоминаю, сколько радостных часов

доставляли мне редкая привязанность и послушание этой прекрасной

лошади! Вспоминаю те превосходные летние ночи, когда я, ведя за

собой Алкида, всходила на Старцову гору по такой тропинке, по

которой взбирались туда одни только козы; мне ничего не стоило

идти по ней, маленькие ступни мои так же удобно устанавливались

на ней, как и козлиные копытца; но добрый конь рисковал

оборваться и разбиться в прах; несмотря на это, он шел за мною

послушно, хотя и дрожал от страха, видя себя на ужасной высоте и

над пропастью! Увы, мой Алкид! Сколько бед, сколько опасностей

пронеслось мимо, не сделав тебе никакого вреда! Но мое

безрассудство, мое гибельное безрассудство положило наконец тебя

в могилу! Мысль эта терзает, раздирает душу мою!.. Ничто уже не

радует меня; самая тень усмешки исчезла с лица моего. Все, что ни

делаю, делаю машинально, по навыку. С мертвым равнодушием еду на

ученье, молчаливо возвращаюсь, когда оно кончится, расседлываю

лошадь и ставлю на место, не глядя на нее, и ухожу, не говоря ни

с кем ни слова.

 

     За мною приехал унтер-офицер от шефа; меня требуют в штаб.

Зачем же это? Однако ж мне ведено отдать свою лошадь, седло,

пику, саблю и пистолеты в эскадрон, итак, видно, я сюда не

возвращусь! Пойду проститься с Алкидом! Я так же неутешно плакала

на могиле моего Алкида, как и в день смерти его, и, сказав ему

вечное прости, впоследнее поцеловала землю, его покрывающую.

 

 

 

     Полоцк. Какой-то важный переворот готовится в жизни моей!

Каховский спрашивал меня: "Согласны ли были мои родители, чтобы я

служил в военной службе? и не против ли их воли это сделалось?" Я

тотчас сказала правду, что отец и мать моя никогда б не отдали

меня в военную службу; но, что, имея непреодолимую наклонность к

оружию, я тихонько ушла от них с казачьим полком. Хотя мне только

семнадцать лет, однако ж я имею уже столько опытности, чтобы

угадать тотчас, что Каховский знает обо мне более, нежели

показывает, потому что, выслушав мой ответ, он не оказал и виду

удивления к странному образу мыслей моих родителей, не хотевших

отдать сына в военную службу, тогда как все дворянство

предпочтительно избирает для детей своих военное звание. Он

сказал только, что мне должно ехать в Витебск к Буксгевдену с

господином Нейдгардтом, его адъютантом. Нейдгардт был тут же.

Когда Каховский отдал мне это приказание, то Нейдгардт тотчас

раскланялся и пошел со мною к себе в дом. Он оставил меня в зале,

а сам ушел к своему семейству во внутренние комнаты. Через

четверть часа то одна, то другая голова начали выглядывать на

меня из недотворенных дверей; Нейдгардт не выходил; он там

обедал, пил кофе и сидел долго, а я все время была одна в зале.

Какие странные люди! для чего они не пригласили меня обедать с

ними.

 

     К вечеру мы выехали из Полоцка. На станциях Нейдгардт пил

кофе, а я должна была стоять у повозки, пока переменяли лошадей.

 

     Теперь я в Витебске, живу на квартире Нейдгардта; он стал

другим человеком; разговаривает со мною дружески и как вежливый

хозяин угощает меня чаем, кофеем, завтраком; словом, поступает

так, как бы надобно поступать сначала. Он говорит, что привез

меня в Витебск по приказанию главнокомандующего и что мне должно

будет к нему явиться.

 

     Я все еще живу у Нейдгардта. Поутру мы вместе завтракаем,

после он уходит к главнокомандующему, а я остаюсь в квартире или

хожу гулять; но теперь глубокая осень и вместе глубокая грязь. Не

находя места, где б можно было ходить по-людски, я иду в трактир,

в котором Нейдгардт всегда обедает; там дожидаюсь его и обедаю с

ним вместе. После обеда он уходит, а я остаюсь в комнате

содержательницы трактира; мне тут очень весело; трактирщица

добрая, шутливая женщина, зовет меня улан-панна и говорит, что

если я позволю себя зашнуровать, то она держит пари весь свой

трактир с доходом против злотого, что во всем Витебске нет ни

одной девицы такой тонкой и прекрасной талии, как моя. С этими

словами она тотчас идет и приносит свою шнуровку; дочери ее

хохочут, потому что в эту шнуровку могли бы поместиться они все и

вместе со мною.

 

     Пять дней минуло, как я живу в Витебске; наконец сегодня

вечером Нейдгардт сказал мне, что завтра должно мне быть у

главнокомандующего, что он приказал привесть меня часу в десятом

поутру.

 

     На другой день мы пошли с Нейдгардтом к графу Буксгевдену:

он ввел меня к нему в кабинет и сам тотчас вышел.

Главнокомандующий встретил меня с ласковою улыбкою и прежде всего

спросил: "Для чего вас арестовали, где ваша сабля?" Я сказала,

что все мое вооружение взяли от меня в эскадрон. "Я прикажу, чтоб

все это вам отдали; солдата никуда не должно отправлять без

оружия". После этого спросил, сколько мне лет, и продолжал

говорить так: "Я много слышал о вашей храбрости, и мне очень

приятно, что все ваши начальники отозвались об вас самым лучшим

образом... - Он замолчал на минуту, потом начал опять: - Вы не

испугайтесь того, что скажу вам; я должен отослать вас к

государю. Он желает видеть вас! Но повторяю, не пугайтесь этого;

государь наш исполнен милости и великодушия; вы узнаете это на

опыте". Я, однако ж, испугалась: "Государь отошлет меня домой,

ваше сиятельство, и я умру с печали!" Я сказала это с таким

глубоким чувством горести, что главнокомандующий был приметно

тронут. "Не опасайтесь этого; в награду вашей неустрашимости и

отличного поведения государь не откажет вам ни в чем; а как мне

ведено сделать о вас выправки, то я к полученным мною отзывам

вашего шефа, эскадронного командира, взводного начальника и

ротмистра Казимирского приложу еще и свое донесение; поверьте

мне, что у вас не отнимут мундира, которому вы сделали столько

чести". Сказав это, генерал вежливо поклонился мне, что и было

знаком, чтобы я ушла.

 

     Вышед в залу, я увидела Нейдгардта, разговаривающего с

флигель-адъютантом Зассом; они оба подошли ко мне, и Нейдгардт

сказал: "Главнокомандующий приказал мне отдать вас на руки

господину Зассу, флигель-адъютанту его императорского величества;

вы поедете с ним в Петербург, итак, позвольте пожелать вам

благополучного пути". Засс взял меня за руку: "Теперь вы пойдете

со мною на мою квартиру; оттуда пошлем принести ваши вещи от

Нейдгардта и завтра очень рано отправимся обратно в Полоцк,

потому что Буксгевден приказал, чтоб вам непременно было отдано

все ваше вооружение". На другой день очень рано выехали мы из

Витебска и скоро приехали в Полоцк.

 

 

 

     Полоцк. Засс пошел к Каховскому и через час возвратился,

говоря, что Каховский, к удивлению, обедает в двенадцать часов,

удержал его у себя и что он должен был есть нехотя. "Завтра мы

выедем отсюда очень рано, Дуров. Вам, верно, не новое вставать на

рассвете?" Я сказала, что иначе никогда и не вставал, как на

рассвете. Вечером пришли ко мне мои взводные сослуживцы и велели

меня вызвать. Я пришла. Добрые люди! это были взводный

унтер-офицер и ментор мой, учивший меня всему, что надобно знать

улану пешком и на коне. "Прощайте, любезный наш товарищ! -

говорили они, - дай бог вам счастия; мы слышали, вы едете в

Петербург, хвалите нас там; мы вас хвалили здесь, когда шеф

расспрашивал о вас; а особливо меня, - сказал ментор мой,

закручивая усы свои с проседью. - Ведь я по приказу Казимирского

был вашим дядькою; шеф взял меня к себе в горницу и целый час

выспрашивал все до самой малости; и я все рассказал, даже и то,

как вы плакали и катались по земле, когда умер ваш Алкид".

Напоминание это заставило меня тяжело вздохнуть. Я простилась с

моими сослуживцами, отдала наставнику своему годовое жалованье

свое и возвратилась в залу в самом грустном расположении духа.

 

     Наконец мы пустились в путь к Петербургу. Коляска наша чуть

двигается, мы тащимся, а не едем. На всякой станции запрягают нам

лошадей по двенадцати, и все они не стоят двух порядочных; они

более похожи на телят, нежели на лошадей, и часто, стараясь

бесполезно вытащить экипаж из глубокой грязи, ложатся наконец

сами в эту грязь.

 

     Почти на всякой станции случается с нами что-нибудь смешное.

На одной подали нам к чаю окровавленный сахар. "Что это значит?"

- спросил Засс, отталкивая сахарницу. Смотритель, ожидавший в

другой горнице, какое действие произведет этот сахар, выступил

при этом вопросе и с какою-то торжественностию сказал: "Дочь моя

колола сахар, ранила себе руку, и это ее кровь!" - "Возьми же,

глупец, свою кровь и вели подать чистого сахару", - сказал Засс,

отворачиваясь с омерзением. Я от всего сердца смеялась новому

способу доказывать усердие свое в угощении. Еще на одной станции

Засс покричал на смотрителя за то, что он был пьян, говорил

грубости и не хотел дать лошадей. Услыша громкий разговор, жена

смотрителя подскочила к Зассу с кулаками и, прыгая от злости,

кричала визгливым голосом: "Что за бессудная земля! смеют бранить

смотрителя!" Оглушенный Засс не знал, как отвязаться от сатаны, и

вздумал сдавить ее за нос; это средство было успешно; мегера с

визгом убежала, а за нею и смотритель. Полчаса ждали мы лошадей,

но, видя, что их не дают, расположились тут пить чай. Засс послал

меня парламентером к смотрительше вести переговоры о сливках.

Неприятель наш был рад замирению, и я возвратилась с полною

чашкою сливок. Через час привели лошадей, и мы очень дружелюбно

расстались с проспавшимся смотрителем и его женою, которая,

желая, мне особливо, счастливой дороги, закрывала нос свой

передником.

 

Содержание книги >>>