Новая дача. Антон Чехов - рассказы Чехова. Антон Павлович Чехов

Вся электронная библиотека      Поиск по сайту

 

АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ

Антон Павлович Чехов

 

Новая дача

 

 

русский писатель Антон Павлович Чехов

                                    I

 

     В трех верстах от деревни Обручановой  строился  громадный  мост.  Из

деревни, стоявшей высоко на крутом берегу, был виден его решётчатый остов,

и в туманную погоду и в  тихие  зимние  дни,  когда  его  тонкие  железные

стропила и все леса кругом были покрыты инеем, он представлял живописную и

даже фантастическую картину. Через  деревню  проезжал  иногда  на  беговых

дрожках или в коляске инженер Кучеров, строитель моста, полный, плечистый,

бородатый мужчина в мягкой, помятой фуражке; иногда в праздники  приходили

босяки, работавшие на мосту; они просили милостыню, смеялись над бабами и,

случалось, уносили что-нибудь. Но это бывало  редко;  обыкновенно  же  дни

проходили тихо и спокойно, как будто постройки не было вовсе, и только  по

вечерам, когда около моста светились костры,  ветер  слабо  доносил  песню

босяков. И днем  иногда  слышался  печальный  металлический  звук:  дон...

дон... дон...

     Как-то к инженеру Кучерову приехала его жена. Ей  понравились  берега

реки и роскошный вид на зеленую долину с деревушками, церквами, стадами, и

она стала просить мужа, чтобы он купил небольшой участок земли и  выстроил

здесь дачу. Муж послушался. Купили двадцать десятин земли,  и  на  высоком

берегу, на полянке, где раньше  бродили  обручановские  коровы,  построили

красивый двухэтажный дом с террасой, с балконами, с башней и со шпилем, на

котором по воскресеньям взвивался флаг, —  построили  в  какие-нибудь  три

месяца и потом всю зиму сажали большие деревья, и, когда наступила весна и

всё зазеленело кругом, в новой усадьбе были уже  аллеи,  садовник  и  двое

рабочих в белых фартуках копались около дома, бил фонтанчик, и  зеркальный

шар горел так ярко, что было больно смотреть. И уже было название  у  этой

усадьбы: Новая дача.

     В ясное, теплое утро, в конце мая, в Обручаново  к  здешнему  кузнецу

Родиону Петрову привели перековывать двух  лошадей.  Это  из  Новой  дачи.

Лошади были белые, как снег, стройные, сытые и поразительно  похожие  одна

на другую.

     — Чистые лебеди! — проговорил Родион, глядя на них с благоговением.

     Его жена Степанида, дети и внуки вышли на  улицу,  чтобы  посмотреть.

Мало-помалу собралась толпа. Подошли Лычковы, отец и сын, оба безбородые с

рождения, с опухшими лицами и без шапок. Подошел и  Козов,  высокий  худой

старик с длинной, узкой бородой,  с  палкой  крючком;  он  всё  подмигивал

своими хитрыми глазами и насмешливо улыбался, как будто знал что-то.

     — Только что белые, а что в них? — сказал он. — Поставь моих на овес,

такие же будут гладкие. В соху бы их да кнутом...

     Кучер только посмотрел на него с презрением, но не сказал ни слова. И

пока  потом  в  кузнице  разводили  огонь,  кучер  рассказывал,  покуривая

папиросы. Мужики  узнали  от  него  много  подробностей:  господа  у  него

богатые; барыня Елена Ивановна раньше, до замужества, жила в Москве бедно,

в гувернантках; она добрая, жалостливая и любит помогать бедным.  В  новом

имении, рассказывал он, не будут ни пахать, ни сеять, а будут только  жить

в свое удовольствие, жить только для того, чтобы дышать  чистым  воздухом.

Когда он кончил и повел лошадей назад, за ним шла толпа  мальчишек,  лаяли

собаки, и Козов, глядя вслед, насмешливо подмигивал.

     — То-оже помещики! — говорил он. — Дом построили, лошадей  завели,  а

самим небось есть нечего. То-оже помещики!

     Козов как-то сразу возненавидел и новую усадьбу, и белых  лошадей,  и

сытого красивого кучера. Это был человек одинокий, вдовец; жил  он  скучно

(работать ему мешала какая-то болезнь, которую он называл  то  грызью,  то

глистами), деньги на пропитание получал от сына, служившего в  Харькове  в

кондитерской, и с раннего утра до вечера праздно бродил по берегу  или  по

деревне, и если видел, например, что мужик везет бревно или удит рыбу,  то

говорил: «Это бревно из сухостоя, трухлявое» или: «В такую погоду не будет

клевать». В засуху он говорил, что дождей не будет  до  самых  морозов,  а

когда шли дожди, то говорил, что теперь всё погниет в поле, всё пропало. И

при этом всё подмигивал, как будто знал что-то.

     В  усадьбе  по  вечерам  жгли  бенгальские  огни  и  ракеты,  и  мимо

Обручанова проходила на парусах лодка с красными фонариками. Однажды утром

приехала на деревню жена инженера Елена Ивановна  с  маленькой  дочерью  в

коляске с желтыми колесами, на паре темно-гнедых пони; обе, мать  и  дочь,

были в соломенных шляпах с широкими полями, пригнутыми к ушам.

     Это было как раз в навозницу, и кузнец Родион, высокий, тощий старик,

без шапки, босой,  с  вилами  через  плечо,  стоял  около  своей  грязной,

безобразной телеги и, оторопев, смотрел на пони, и видно было по его лицу,

что он раньше никогда не видел таких маленьких лошадей.

     — Кучериха  приехала! —  слышался  кругом  шёпот. —  Гляди,  Кучериха

приехала!

     Елена Ивановна посматривала на избы, как бы выбирая, потом остановила

лошадей около самой бедной избы, где в окнах было столько детских  голов —

белокурых,  темных,  рыжих.  Степанида,  жена  Родиона,  полная   старуха,

выбежала из избы, платок у нее сполз  с  седой  головы,  она  смотрела  на

коляску против солнца, и лицо у нее улыбалось и морщилось, точно она  была

слепая.

     — Это твоим детям, — сказала Елена Ивановна и подала ей три рубля.

     Степанида  вдруг  заплакала  и  поклонилась  в  землю;  Родион   тоже

повалился, показывая свою широкую коричневую лысину, и при  этом  едва  не

зацепил вилами свою жену за бок. Елена  Ивановна  сконфузилась  и  поехала

назад.

 

 

                                    II

 

     Лычковы, отец и сын, захватили у себя на лугу двух  рабочих  лошадей,

одного пони и мордатого альгауского бычка  и  вместе  с  рыжим  Володькой,

сыном кузнеца Родиона,  пригнали  в  деревню.  Позвали  старосту,  набрали

понятых и пошли смотреть на потраву.

     — Ладно, пускай! —  говорил  Козов,  подмигивая. —  Пуска-ай!  Пускай

теперь повертятся, инженеры-то. Суда нет,  думаешь?  Ладно!  За  урядником

послать, акт составить!..

     — Акт составить! — повторил Володька.

     — Этого так оставить я не  желаю! —  кричал  Лычков-сын,  кричал  всё

громче и громче, и от этого, казалось, его безбородое лицо  распухало  всё

больше. — Моду какую взяли! Дай им волю, так они  все  луга  потравят!  Не

имеете полного права обижать народ! Крепостных теперь нету!

     — Крепостных теперь нету! — повторил Володька.

     — Жили мы без моста, — проговорил Лычков-отец мрачно, —  не  просили,

зачем нам мост? Не желаем!

     — Братцы, православные! Этого так оставить нельзя!

     — Ладно, пуска-ай! — подмигивал Козов. —  Пускай  теперь  повертятся!

То-оже помещики!

     Повернули назад в деревню, и, пока шли, Лычков-сын всё время бил себя

кулаком по груди и кричал, и Володька тоже кричал, повторяя его слова. А в

деревне между тем около породистого бычка и лошадей собралась целая толпа.

Бычок был сконфужен и глядел исподлобья, но вдруг опустил морду к земле  и

побежал, выбрыкивая задними ногами; Козов  испугался  и  замахал  на  него

палкой, и все захохотали. Потом скотину заперли и стали ждать.

     Вечером инженер прислал за потраву пять рублей, и обе лошади, пони  и

бычок, некормленые и непоеные, возвращались  домой,  понурив  головы,  как

виноватые, точно их вели на казнь.

     Получив пять  рублей,  Лычковы,  отец  и  сын,  староста  и  Володька

переплыли на лодке реку и отправились на ту сторону в  село  Кряково,  где

был кабак, и долго там гуляли. Было слышно, как  они  пели  и  как  кричал

молодой Лычков. В деревне бабы не спали всю ночь  и  беспокоились.  Родион

тоже не спал.

     — Нехорошее дело, — говорил он, ворочаясь с боку на бок и  вздыхая. —

Осерчает  барин,  тягайся  потом...   Обидели   барина...   ох,   обидели,

нехорошо...

     Как-то мужики, и Родион в их числе, ходили в свой лес  делить  покос,

и, когда возвращались домой, им  встретился  инженер.  Он  был  в  красной

кумачовой рубахе и в высоких сапогах; за ним следом, высунув длинный язык,

шла легавая собака.

     — Здравствуйте, братцы! — сказал он.

     Мужики остановились и поснимали шапки.

     — Я давно уже хочу поговорить с вами, братцы, — продолжал он. —  Дело

вот в чем. С самой ранней весны каждый день у меня в саду и в лесу  бывает

ваше стадо. Всё вытоптано, свиньи изрыли луг, портят в огороде, а  в  лесу

пропал весь молодняк. Сладу нет с вашими  пастухами;  их  просишь,  а  они

грубят. Каждый день у меня потрава, и я  ничего,  я  не  штрафую  вас,  не

жалуюсь, между тем вы загнали моих лошадей и  бычка,  взяли  пять  рублей.

Хорошо ли это? Разве это по-соседски? — продолжал он, и голос у  него  был

такой мягкий, убедительный и взгляд  не  суровый. —  Разве  так  поступают

порядочные люди? Неделю назад кто-то из ваших срубил у  меня  в  лесу  два

дубка. Вы перекопали дорогу в Ереснево, и теперь мне приходится делать три

версты кругу. За что же вы вредите мне на каждом шагу? Что  я  сделал  вам

дурного, скажите бога ради? Я и жена изо всех сил стараемся жить с вами  в

мире и согласии, мы помогаем  крестьянам,  как  можем.  Жена  моя  добрая,

сердечная женщина, она не отказывает в помощи, это ее мечта быть  полезной

вам и вашим детям. Вы же за добро  платите  нам  злом.  Вы  несправедливы,

братцы. Подумайте об этом. Убедительно прошу вас, подумайте. Мы  относимся

к вам по-человечески, платите и вы нам тою же монетою.

     Повернулся и ушел. Мужики постояли еще немного, надели шапки и пошли.

Родион, который понимал то, что ему говорили, не так, как нужно, а  всегда

как-то по-своему, вздохнул и сказал:

     — Платить надо. Платите, говорит, братцы, монетой...

     До деревни дошли молча. Придя домой, Родион помолился, разулся и  сел

на лавку рядом с женой. Он и Степанида, когда  были  дома,  всегда  сидели

рядом и по улице всегда ходили рядом, ели, пили и спали всегда  вместе,  и

чем старше становились, тем сильнее любили друг друга. В избе у  них  было

тесно, жарко,  и  везде  были  дети —  на  полу,  на  окнах,  на  печке...

Степанида, несмотря на пожилые годы, еще рожала, и теперь, глядя  на  кучу

детей, трудно  было  разобрать,  где  Родионовы  и  где  Володькины.  Жена

Володьки — Лукерья, молодая  некрасивая  баба,  с  глазами  навыкате  и  с

птичьим носом, месила в кадке тесто; сам Володька сидел  на  печи,  свесив

ноги.

     — По дороге около Никитовой гречи  того...  инженер  с  собачкой... —

начал Родион, отдохнув, почесывая себе бока и локти. —  Платить,  говорит,

надо... Монетой, говорит... Монетой не монетой,  а  уж  по  гривеннику  со

двора надо бы. Уж очень обижаем барина. Жалко мне...

     — Жили мы без моста, — сказал Володька, ни на кого не глядя, —  и  не

желаем.

     — Чего там! Мост казенный.

     — Не желаем.

     — Тебя и не спросят. Чего ты!

     — «Не спросят»... — передразнил Володька. — Нам ездить некуда, на что

нам мост? Нужно, так и на лодке переплывем.

     Кто-то со двора постучал в окно так сильно, что, казалось,  задрожала

вся изба.

     — Володька дома? — послышался голос Лычкова-сына. — Володька, выходи,

пойдем!

     Володька прыгнул с печки и стал искать свою фуражку.

     — Не ходи, Володя, — проговорил Родион несмело. —  Не  ходи  с  ними,

сынок. Ты у нас глупый, словно ребенок малый, а они тебя добру не  научат.

Не ходи!

     — Не  ходи,  сынок! —  попросила  Степанида  и   заморгала   глазами,

собираясь заплакать. — Небось в кабак зовут.

     — «В кабак»... — передразнил Володька.

     — Опять пьяный вернешься, ирод собачий! — сказала Лукерья,  глядя  на

него со злобой. — Иди, иди и чтоб ты сгорел от водки, сатана бесхвостая!

     — Ну, ты молчи! — крикнул Володька.

     — Выдали меня за дурака, сгубили  меня,  сироту  несчастную,  пьяница

рыжий... — заголосила Лукерья, утирая  лицо  рукой,  которая  была  вся  в

тесте. — Глаза бы мои на тебя не глядели!

     Володька ударил ее по уху и вышел.

 

 

                                   III

 

     Елена Ивановна и ее маленькая  дочь  пришли  в  деревню  пешком.  Они

прогуливались. Как раз было воскресенье, и  на  улицу  повыходили  бабы  и

девушки в своих ярких платьях. Родион и  Степанида,  сидевшие  на  крыльце

рядышком, кланялись и улыбались Елене  Ивановне  и  ее  девочке,  уже  как

знакомым. И из окон смотрело на них больше десятка  детей;  лица  выражали

недоумение и любопытство, слышался шёпот:

     — Кучериха пришла! Кучериха!

     — Здравствуйте, —  сказала  Елена  Ивановна   и   остановилась;   она

помолчала и спросила: — Ну, как поживаете?

     — Живем ничего, благодарить бога, — ответил  Родион  скороговоркой. —

Известно, живем.

     — Какая наша жизнь! — усмехнулась Степанида. — Сами  видите,  барыня,

голубушка, бедность! Всего семейства четырнадцать душ, а добытчиков  двое.

Одно звание — кузнецы, а приведут лошадь ковать, угля нет,  купить  не  на

что.  Замучились,  барыня, —  продолжала  она  и  засмеялась, —  и-их  как

замучились!

     Елена Ивановна села на крыльце и, обняв свою  девочку,  задумалась  о

чем-то, и у девочки тоже, судя по  ее  лицу,  бродили  в  голове  какие-то

невеселые мысли;  в  раздумье  она  играла  нарядным  кружевным  зонтиком,

который взяла из рук у матери.

     — Бедность! — сказал Родион. — Заботы много, работаем — конца-краю не

видать. Вот дождя бог не дает... Неладно живем, что говорить.

     — В этой жизни вам тяжело, — сказала Елена Ивановна, —  зато  на  том

свете вы будете счастливы.

     Родион не понял ее и в ответ только кашлянул  в  кулак.  А  Степанида

сказала:

     — Барыня, голубушка, богатому и на том  свете  ладно.  Богатый  свечи

ставит,  молебны  служит,  богатый  нищим  подает,  а   мужик   что?   Лба

перекрестить некогда, сам нищий-разнищий, уж где там спасаться.  И  грехов

много от бедности, да с горя всё,  как  псы,  лаемся,  хорошего  слова  не

скажем, и чего не бывает, барыня-голубушка, — не дай бог! Должно, нет  нам

счастья ни на том, ни на этом свете. Всё счастье богатым досталось.

     Она говорила весело; очевидно, давно уже привыкла  говорить  о  своей

тяжелой жизни. И Родион тоже  улыбался;  ему  было  приятно,  что  у  него

старуха такая умная, словоохотливая.

     — Это  только  так  кажется,  что  богатым  легко, —  сказала   Елена

Ивановна. — У каждого человека свое горе. Вот мы, я и мой  муж,  живем  не

бедно, у нас есть средства, но разве мы счастливы? Я еще молода, но у меня

уже четверо детей; дети всё болеют, я тоже больна, постоянно лечусь.

     — А какая в тебе болезнь? — спросил Родион.

     — Женская. У меня нет сна, не дают покою головные боли. Я  вот  сижу,

говорю, а в голове нехорошо, слабость во всем теле, и  я  согласна,  пусть

лучше самый тяжелый труд, чем такое  состояние.  И  душа  тоже  непокойна.

Постоянно боишься за детей, за мужа. У каждой семьи есть свое какое-нибудь

горе, есть оно и у нас. Я не дворянка. Дед  мой  был  простой  крестьянин,

отец торговал в Москве и тоже был простой человек. А у моего мужа родители

знатные и богатые.  Они  не  хотели,  чтобы  он  женился  на  мне,  но  он

ослушался, поссорился с ними, и вот они до сих пор  не  прощают  нас.  Это

беспокоит мужа, волнует, держит в постоянной тревоге; он любит свою  мать,

очень любит. Ну, и я беспокоюсь. Душа болит.

     Около избы Родиона уже стояли мужики и  бабы  и  слушали.  Подошел  и

Козов и остановился, потряхивая своей  длинной,  узкой  бородкой.  Подошли

Лычковы, отец и сын.

     — И  то  сказать,  нельзя  быть  счастливым  и  довольным,  если   не

чувствуешь себя на своем месте, — продолжала Елена Ивановна. —  Каждый  из

вас имеет свою полосу, каждый из вас трудится и знает, для чего  трудится;

муж мой строит мосты, одним словом, у каждого свое место. А  я?  Я  только

хожу. Полосы у меня своей нет, я не тружусь и чувствую себя как чужая. Всё

это я говорю, чтобы вы не судили по  наружному  виду;  если  человек  одет

богато и имеет средства, то это  еще  не  значит,  что  он  доволен  своей

жизнью.

     Она встала, чтобы уходить, и взяла за руку дочь.

     — Мне у вас здесь очень нравится, — сказала она и  улыбнулась,  и  по

этой слабой, несмелой улыбке можно было  судить,  как  она  в  самом  деле

нездорова, как еще  молода  и  как  хороша  собой;  у  нее  было  бледное,

худощавое лицо с темными бровями и белокурые волосы. И девочка была  такая

же, как мать, худощавая, белокурая и тонкая. Пахло от них духами.

     — И река нравится, и лес, и деревня... — продолжала Елена Ивановна. —

Я могла бы прожить тут всю жизнь, и мне кажется, здесь бы я выздоровела  и

нашла свое место. Мне хочется, страстно хочется  помогать  вам,  быть  вам

полезной, близкой. Я знаю вашу  нужду,  а  то,  чего  не  знаю,  чувствую,

угадываю сердцем. Я больна, слаба, и для  меня,  пожалуй,  уже  невозможно

изменить свою жизнь, как я хотела бы. Но у меня есть  дети,  я  постараюсь

воспитать их так, чтобы они привыкли к вам, полюбили вас. Я  буду  внушать

им постоянно, что их жизнь принадлежит не им самим, а  вам.  Только  прошу

вас убедительно, умоляю, доверяйте нам, живите с нами в  дружбе.  Мой  муж

добрый, хороший человек. Не волнуйте, не  раздражайте  его.  Он  чуток  ко

всякой мелочи, а вчера, например, ваше стадо  было  у  нас  в  огороде,  и

кто-то из ваших сломал плетень у нас на пасеке, и такое  отношение  к  нам

приводит мужа в отчаяние. Прошу вас, — продолжала она умоляющим голосом  и

сложила руки на груди, — прошу, относитесь к нам как добрые соседи,  будем

жить в мире! Сказано ведь, худой мир лучше доброй ссоры, и не купи имение,

а купи соседа. Повторяю, мой муж добрый человек, хороший; если  всё  будет

благополучно, то мы, обещаю вам,  сделаем  всё,  что  в  наших  силах;  мы

починим дороги, мы построим вашим детям школу. Обещаю вам.

     — Оно, конечно, благодарим  покорно,  барыня, —  сказал  Лычков-отец,

глядя в землю, — вы обрадованные, вам лучше знать. А только вот в Ересневе

Воронов, богатый мужик, значит, обещал выстроить школу, тоже  говорил —  я

вам да я вам, и  поставил  только  сруб  да  отказался,  а  мужиков  потом

заставили крышу класть и кончать, тысяча рублей пошла. Воронову-то ничего,

он только бороду гладит, а мужичкам оно как будто обидно.

     — То был ворон, а теперь грач налетел, — сказал Козов и подмигнул.

     Послышался смех.

     — Не надо нам школы, —  проговорил  Володька  угрюмо. —  Наши  ребята

ходят в Петровское, и пускай. Не желаем.

     Елена Ивановна как-то оробела вдруг. Она побледнела,  осунулась,  вся

сжалась, точно к ней прикоснулись чем-то грубым, и пошла, не сказав больше

ни слова. И шла всё быстрей и быстрей, не оглядываясь.

     — Барыня! — позвал Родион, идя за ней. —  Барыня,  погоди-ка,  что  я

тебе скажу.

     Он шел за ней следом, без шапки, и говорил  тихо,  как  будто  просил

милостыню:

     — Барыня! Погоди, что я тебе скажу.

     Вышли из деревни, и Елена Ивановна остановилась в тени старой рябины,

около чьей-то телеги.

     — Не обижайся, барыня, — сказал Родион. — Чего там! Ты потерпи.  Года

два потерпи. Поживешь  тут,  потерпишь,  и  всё  обойдется.  Народ  у  нас

хороший, смирный... народ ничего,  как  перед  истинным  тебе  говорю.  На

Козова да на Лычковых не гляди, и на Володьку не гляди, он у меня дурачок:

кто первый сказал, того и слушает. Прочие народ смирный,  молчат...  Иной,

знаешь, рад бы слово сказать по совести, вступиться, значит, да не  может.

И душа есть, и совесть есть, да языка в нем нет. Не обижайся... потерпи...

Чего там!

     Елена Ивановна смотрела на широкую спокойную реку, о чем-то думала, и

слезы текли у нее по щекам. И Родиона смущали эти слезы, он  сам  едва  не

плакал.

     — Ты ничего... — бормотал он. — Потерпи годика два. И школу можно,  и

дороги можно, а только не сразу... Хочешь, скажем к  примеру,  посеять  на

этом бугре хлеб, так сначала выкорчуй, выбери камни все, да потом  вспаши,

ходи да ходи... И с народом, значит, так... ходи да ходи, пока не осилишь.

     От избы Родиона отделилась толпа и пошла по улице  в  эту  сторону  к

рябине. Запели песню, заиграла гармоника. И подходили всё ближе и ближе...

     — Мама, уедем отсюда! — сказала девочка, бледная, прижимаясь к матери

и дрожа всем телом. — Уедем, мама!

     — Куда?

     — В Москву... Уедем, мама!

     Девочка  заплакала.  Родион  совсем  смутился,  лицо  у  него  сильно

вспотело. Он вынул из кармана огурец, маленький,  кривой,  как  полумесяц,

весь в ржаных крошках, и стал совать его девочке в руки.

     — Ну, ну... — забормотал он, хмурясь сурово. — Возьми-кась  огурчика,

покушай... Плакать не годится, маменька прибьет... дома отцу  пожалится...

Ну, ну...

     Они пошли  дальше,  а  он  всё  шел  позади  них,  желая  сказать  им

что-нибудь ласковое и убедительное. И видя,  что  обе  они  заняты  своими

мыслями и своим горем и не замечают его, он остановился и, заслоняя  глаза

от солнца, смотрел им вслед долго, пока они не скрылись в своем лесу.

 

 

                                    IV

 

     Инженер, по-видимому, стал раздражителен, мелочен и в каждом  пустяке

уже видел кражу или покушение. Ворота у него были на запоре даже  днем,  а

ночью в саду ходили два сторожа и стучали в доску,  и  уже  из  Обручанова

никого не брали на поденную. Как нарочно кто-то (из мужиков или  босяков —

неизвестно) снял с телеги новые колеса и  обменил  их  на  старые,  потом,

немного погодя, унесли две уздечки и  клещи,  и  даже  в  деревне  начался

ропот. Стали говорить, что надо бы сделать обыск у Лычковых и у  Володьки,

и тогда клещи и уздечки нашлись у инженера  в  саду  под  забором:  кто-то

подбросил.

     Как-то шли толпой из леса, и опять по дороге встретился  инженер.  Он

остановился и, не поздоровавшись,  глядя  сердито  то  на  одного,  то  на

другого, начал:

     — Я просил не собирать грибов у меня в парке и около двора, оставлять

моей жене и детям, но ваши девушки приходят чуть свет, и потом не остается

ни одного гриба. Проси вас или не проси — это всё равно. Просьба, и ласки,

и убеждение, вижу, всё бесполезно.

     Он остановил свой негодующий взгляд на Родионе и продолжал:

     — Я и жена относились к вам, как к людям, как к равным, а вы?  Э,  да

что говорить! Кончится, вероятно, тем, что мы будем вас презирать.  Больше

ничего не остается!

     И, сделав над собой усилие, сдерживая свой гнев, чтобы не сказать еще

чего-нибудь лишнего, он повернул и пошел дальше.

     Придя домой, Родион помолился, разулся и сел на лавку рядом с женой.

     — Да... —  начал  он,  отдохнув. —  Идем  сейчас,  а  барин   Кучеров

навстречу... Да... Девок чуть свет видел...  Отчего,  говорит,  грибов  не

несут... жене, говорит, и детям. А потом глядит  на  меня  и  говорит:  я,

говорит, с женой тебя призирать буду. Хотел я ему в ноги  поклониться,  да

сробел... Дай бог здоровья... Пошли им, господи...

     Степанида перекрестилась и вздохнула.

     — Господа добрые,  простоватые... —  продолжал  Родион. —  «Призирать

будем...» — при всех обещал. На старости лет и... оно бы  ничего...  Вечно

бы за них бога молил... Пошли, царица небесная...

     На Воздвиженье, 14 сентября, был храмовой праздник. Лычковы,  отец  и

сын, еще с утра уезжали на ту сторону и  вернулись  к  обеду  пьяные;  они

ходили долго по деревне, то пели, то бранились нехорошими  словами,  потом

подрались и пошли в усадьбу жаловаться. Сначала вошел во двор  Лычков-отец

с длинной осиновой палкой в руках;  он  нерешительно  остановился  и  снял

шапку. Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьей и пил чай.

     — Что тебе? — крикнул инженер.

     — Ваше высокоблагородие, барин... — начал Лычков и заплакал. —  Явите

божескую  милость,  вступитесь...  Житья  нет  от  сына...  Разорил   сын,

дерется... ваше высокоблагородие...

     Вошел и Лычков-сын, без шапки, тоже с палкой; он остановился и вперил

пьяный, бессмысленный взгляд на террасу.

     — Не мое дело разбирать вас, — сказал инженер. —  Ступай  к  земскому

или к становому.

     — Я везде  был...  прошение  подавал... —  проговорил  Лычков-отец  и

зарыдал. — Куда мне теперь идти? Значит, он меня теперь убить  может?  Он,

значит, всё может? Это отца-то? Отца?

     Он поднял палку и ударил ею сына по голове; тот поднял свою  палку  и

ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец

даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли  и

всё стукали друг друга по головам, и это было похоже не на драку, а скорее

на какую-то игру. А за воротами толпились мужики и бабы и  молча  смотрели

во двор, и лица у всех были серьезные. Это пришли мужики, чтобы поздравить

с праздником, но, увидев Лычковых, посовестились и не вошли во двор.

     На другой день утром Елена Ивановна уехала с детьми в Москву. И пошел

слух, что инженер продает свою усадьбу...

 

 

                                    V

 

     К мосту давно пригляделись, и уже трудно было представить  себе  реку

на этом месте без моста. Кучи мусора, оставшиеся с  постройки,  уже  давно

поросли травой, про босяков забыли, и вместо «Дубинушки»  слышится  теперь

почти каждый час шум проходящего поезда.

     Новая дача давно продана; теперь она принадлежит какому-то чиновнику,

который в праздники приезжает сюда из города с семейством, пьет на террасе

чай и потом уезжает обратно в город. У него на фуражке кокарда, говорит  и

кашляет он,  как  очень  важный  чиновник,  хотя  состоит  только  в  чине

коллежского секретаря, и когда мужики ему кланяются, то он не отвечает.

     В Обручанове все постарели; Козов уже умер, у Родиона  в  избе  стало

детей  еще  больше,  у  Володьки  выросла  длинная  рыжая  борода.   Живут

по-прежнему бедно.

     Ранней весной обручановские пилят дрова около станции. Вот они  после

работы идут домой, идут не спеша, друг за другом; широкие пилы  гнутся  на

плечах, отсвечивает в них солнце. В кустах по берегу поют соловьи, в  небе

заливаются жаворонки. На Новой даче тихо, нет ни души,  и  только  золотые

голуби, золотые оттого, что их освещает солнце, летают над домом. Всем — и

Родиону,  и  обоим  Лычковым,  и  Володьке —  вспоминаются  белые  лошади,

маленькие пони, фейерверки,  лодка  с  фонарями,  вспоминается,  как  жена

инженера, красивая, нарядная, приходила в деревню и так ласково  говорила.

И всего этого точно не было. Всё, как сон или сказка.

     Они идут нога за ногу, утомленные, и думают...

     В их деревне, думают они,  народ  хороший,  смирный,  разумный,  бога

боится, и Елена Ивановна тоже смирная, добрая,  кроткая,  было  так  жалко

глядеть на нее, но почему же они не ужились и разошлись,  как  враги?  Что

это был за туман, который застилал от глаз  самое  важное,  и  видны  были

только потравы, уздечки, клещи  и  все  эти  мелочи,  которые  теперь  при

воспоминании кажутся таким вздором? Почему  с  новым  владельцем  живут  в

мире, а с инженером не ладили?

     И, не зная, что ответить себе на эти вопросы, все  молчат,  и  только

Володька что-то бормочет.

     — Что ты? — спрашивает Родион.

     — Жили без моста... — говорит Володька мрачно. — Жили мы без моста  и

не просили... и не надо нам.

     Ему никто не отвечает, и идут дальше молча, понурив головы.

  

<<< Все рассказы Чехова