Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

 


писатель Розанов

Русская литература

Василий Васильевич

Розанов


 

В домике Гёте

 

 

Домик, где родился Гёте, страшно разочаровал меня... И это разочарование легло на душу печалью нескольких дней. В первый приезд во Франкфурт-на-Майне, когда я ехал осматривать старые части города, я вдруг увидел на стене большого коричневого дома мраморную доску с надписью: «В этом доме родился Гёте 29 августа 1749 года». Я заволновался. Но на предложение сейчас же сойти с экипажа и осмотреть его я отказался... «На это надо особый день... Нельзя смешивать впечатление от него с другими впечатлениями»...

И промежуток с неделю, до вторичного приезда во Франкфурт, я продумал о великом старце Германии.

Выньте «Гёте» из «Германии»,— одного человека из целой страны,— и она вся вдруг потеряет значительную часть своего сияния. Потеряет больше, чем если бы Шекспира вынуть из «Англии». Дело в том, что около Шекспира Англия имела еще несколько таких же колоссальных личностей, с гением равным, с натурою столь же неутомимою, пылкою, творческою, низвергающею миры и созидающею из себя миры: Бэкона, Мильтона, Байрона... «Личность английского народа поэтому не укоротилась бы и не сузилась бы из-за отсутствия Шекспира. Совсем напротив — Германия. Все ее развитие было несравненно уже и беднее, чем английской нации. В волевом отношении она выдвинула, правда, двух колоссов -— Лютера и Бисмарка; но второй был «правительственное лицо», а первый был реформатор веры,— и как одно, так и другое слишком специально и не дает из себя сияния на целую культуру, не говорит ничего об уме и гении общества и племени. Великие философы Германии, в особенности :— Кант? Но для общества как-то и он нехарактерен: затворник своего кабинета, он, кажется, никогда не перешел даже на соседнюю улицу. Какой же он «представитель общества»?... Шекспир. Байрон, Мильтон, Гёте, связанные с обществом ежедневною жизнью, творившие среди общества, писавшие для общества, находившие себе возлюбленных среди общества, оцененные при своей жизни обществом,— вот выразители «германской массы» в ее идеальных возможностях... Германцы не имеют права измерять себя Кантом, которого и из современников понимало только сто человек,— и, говоря строго, юлько два человека: Фихте и Шеллинг; и из последующих поколений каждое, «понимало Канта» только в лице такой же сотни высохших кабинетных умов. Напротив, Гёте понимали все, им восхищалась «Германия», и, следовательно, «Германию» мы не только можем, но и обязаны «измерять» беловолосым старцем, прожившим 82 года.

Это совершенно изменяет дело,— это одно и сразу повышает уровень, на котором стоит нация; повышает почву под нею.

В жизни каждой нации, даже самой счастливой и удачливой, возможны трагические, страшные минуты... Когда о жизни ее идет вопрос... Когда она окружена со всех сторон поднявшимися волнами злобы, гнева... и, наконец, усилия «не уважать».

Вот это усилие «не уважать», перекинувшись через имена Канта, Фихте, Шеллинга,— дойдет до подножия монумента, где стоит фигура Гете... и отступит назад. «Не могу»... Снова поднимется волна, доплеснет досюда — и опять отольет назад.

Можно Лютера «не уважать»: он был слишком очевидно негениален.

Можно «пренебречь» Кантом: что-то длинное, сухое, своеобразное, узкое, исключительное. Если и «гений», то «урод».

Но Гете? Всякая критика остановится, и не найдется для него «презрительного Терсида», который бы охаял, злобствуя и плюясь.

Гете — гармония.

Гете — разум.

Гете — мудрость.

Но выше всего в нем,— что он весь гармоничен, развит равносторонне в разные стороны... Что оно есть цветок, у которого не недостает ни одного лепестка. Вот эта живая органическая его цельность, полнота способностей и направлений в нем и есть самая главная, ему исключительно присущая... Ибо ни на какой другой человеческой личности народы, страны и века не могли бы остановиться, сказав:

— Я удовлетворен,

с тем покоем, твердостью и уверенностью, как на Гете.

Мильтон был правдолюбец и поэт, Шекспир — великий сердцевед, поэт и живописатель нравов, Пушкин — «эхо» всех звуков, красок и цветов, Толстой — живописатель людей и вечно чего-то ищущий и ненаходящий,— но Гете...

 

Одним уже спокойствием ума своего он как бы поднялся над всеми ими.

И тоже поэт...

И тоже мудрость...

Он знает все «тревоги» души человеческой, ее тоску, ее смятения: но,— как пишет Платон в «Федре»,— этот «возничий» умеет «править конями»... и все восходит по дуге горизонта, как солнце, не зная ни возвратов, ни падений.

Главное-то и заключается в том, что Гете не знает ни «возвратов», ни «падений», без которых ни один смертный не обходится...

Он поэт, философ, но не на манер Канта: его философия несравненно живописнее кантовской, плодотворнее, человечнее; прямо — мудрее. В «мудрости» Гете как бы задышала «мудрость» всей Германии, чего никак не скажешь о Канте. «Мудрость» его понятна детям, матерям, крестьянину, ремесленнику, чиновнику, всем.

Он так же «народен», как и высоко «интеллигентен». Вторую часть «Фауста» едва раскусывают умудренные в «философии»; а «Гец-фон-Берлихинген» и «Рейнеке-Лис» суть народные поэмы.

«Тихие долины» навертывают слезы на глаза старца, а «Лесной царь» слушается с замиранием сердца 11-летним мальчиком.

Через Гретхен он стал дорог всем девушкам,— целого мира.

Через Вертера — всем юношам.

В Фаусте и Мефистофеле он нашептывает слова, сонеты, предостережения мудрецам и старцам.

Он дал прекраснейшие, трогательнейшие выражения мировой наивности, мировой веры; это в том диалоге Гретхен с Фаустом, где она спрашивает возлюбленного: «верит ли он?» и «как верит?»

И дал высшее, самое деликатное выражение человеческому скептицизму, сомнению...

И, наконец, он же дал образ и дикого цинизма:

Мой совет -   - до обрученья

Дверь не отворять! Хо-хо-хо!..

Пушкин в «Отрывке из Фауста» как бы дал «суть всего»... Но вышло именно только «как бы»... «Суть» «Фауста» именно в подробностях, в тенях, в переливах, в нежности, деликатности; эта суть в «нерешительности». И кто «решительно» извлек «зерно всего», тот и разрушил «суть» этого единственного в мировой литературе произведения...

Гете как бы вышел из всех цивилизаций в их разрозненности и соединил на себе их всех сияние и тонкий аромат.

Узкие церковники назвали его «язычником»; хвастливая часть интеллигенции прибавила: «великий язычник». Но вспомним его любящие слова о представлении крестьянами в одной деревеньке Саксонии «Страстей Христовых», и из этого мы поймем, что никакой вражды к христианству у него не было.

Но он был «немножко в стороне» и от христианства, как и с «язычеством» он нисколько не сливался.

Но от того и другого он взял прекраснейшее и слил его в «мире Гете», совершенно особенном, его личном мире, который не был и ни христианским, и ни языческим, а только и просто «высоко-человеческим»...

Что можно указать высокого и благородного в христианстве, чему бы Гете не поклонился? Есть ли хоть одна страница в Евангелии, которая у него вызвала бы кривление губ? Разве в Мефистофеле он нам не нарисовал духа зла, которого советы и философию мы ненавидим и проклинаем? Скажите, что очаровательного он придал этому духу зла,— как это придавали ему Лермонтов, Байрон и даже — мельком — Пушкин? Гете наделил его только умом,— как в «зле» и действительно есть ум, смышленость, прозорливость, знание жизни. Но это все — «во зло». И Гете показал ум Мефистофеля, как чисто разрушительную, дезорганизующую способность.

Всеми силами души, которыми мы любим Гретхен, чистый цветок жизни,— мы этими самыми силами ненавидим Мефистофеля.

Где же зло и где же его антихристианство? Обвинять его в этом могут только «братцы Мефистофеля», если бы им что-нибудь из советов темного духа вздумалось ввести внутрь церковной правды. Ну, если пастор похлопает по плечу Мефистофеля и за ним затянет:

Мой совет — до обрученья Дверь не отворять...

тогда Гете от такого пастора захлопнет дверь своего чистого и воз-нышенного мира и скажет: «В этой точке и линии я перехожу в языческий мир, потому что тут христианство темно и страшно».

Мир Гете везде чист. Он везде ясен, спокоен и разумен. На стенах его не лежит, даже как возможности, ни одной человеческой кровинки. Он так же наукообразен, в смысле точных наук,— как и философичен. Мысли и рассуждения Гете о теории света, о развитии костей человека, о морфологии растения — предварили на несколько десятилетий великие европейские открытия... Но важность не в буквальном содержании пих мыслей, а, так сказать, в духовно-методическом: в том, что «в мир Гете» они внесли этот научный, пытливый дух, дух наблюдения и опыта,— которого вообще другие великие поэты не касались, не умели коснуться... Например, «мир Толстого» явно противонаучен; «мир Пушкина» индифферентен в этом отношении; «мир Бэкона» — пытлив, но грубо непоэтичен.

«А мир Гете» — в нем есть все, благословенное Богом и благословляемое человеком.

 

«Церкви европейские» в том отношении могут «точить зуб» на Гете, что если бы пороками и злоупотреблениями своего духовенства они окончательно отшатнули от себя людей, то для этих последних мир Гете представил бы что-то вроде единственной религии, куда переход был бы невозможен... Вот это отсутствие отчаяния, от которого спасает Гете,— и есть причина ненавидения его ортодоксами, желавшими бы поставить человечество перед выбором;

—        Или мы, нечесаные, пьяные, с насекомыми...

—        Или — отчаяние, тьма, пропасть.

Гете дал мостик «между»...

Я вошел с толпою посетителей в подъезд большого дома... И уже застал там другую толпу... Шум, говор мужчин и женщин... И над всеми ими возвышается отчетливый голос молодого служителя, из вахмистров или дворецких, с усами и счастливой, а 1а Вильгельм, физиономией, «объяснявшего» дом...

Все было противно, скучно... Все сразу же сделалось неинтересно.

Дом, собственно, родителей Гете, но где он родился, воспитывался, учился в детстве и отрочестве и написал некоторые свои произведения,— это дом очень зажиточного бюргера, члена франкфуртского магистрата, равно удаленный от бездумной, беспечальной роскоши и от бессветной, озлобляющей бедноты. Среднее, хорошее состояние; хорошее, почти высокое образование родителей и, очевидно, среды; жизнь еще патриархальная, безыскусственная: недалекие горы, с Гарцем и Брокеном в центре («Лысая гора» Германии), под ногами — Рейн, усеянный развалинами замков, с их легендами; княжество маленькое, «уездное»; Австрия и Пруссия с их политикою и войнами — совсем на далеком горизонте,- -вот обстановка и условия роста Гете.

Здесь ничто не подавляло, с одной стороны,— и ничто искусственно не возбуждало душу, способности и ум.

Все зрело спокойно, не торопясь. Но при очень больших задатках, все могло развиться в большую широту более внутренним побуждением, нежели внешними толчками.

Пока идешь по лестнице во второй этаж, по ее стенам и по стенам обширных, как комнаты, сеней, видишь развешанными большие гравюры Рима. Все они старой, грубой работы и, очевидно, резаны на дереве. Так как отец Гете никакого отношения к Риму не имел,— то почти без ошибки можно предположить, что этими гравюрами сын украсил отцовское и вместе свое жилище по возвращении из своего путешествия по Италии. Колизей и мавзолей императора Адриана, обращенный папами в крепость св. Ангела, господствуют видностью своею над другими гравюрами. Нижний этаж состоит из приемных комнат — общесемейных. Второй этаж можно назвать этажом отца Гете,— по его библиотеке, соединенной с кабинетом. Библиотека занимает все стены; вид ее совершенно тот, какой имеют «заветные» лавочки старинных букинистов в Петербурге, на Литейной улице, или в Москве, близ Сухаревой башни, только беднее и однообразнее. Содержание книг — деловое и сухое, по преимуществу, юридическое, с римским «Corpus juris civilis» во главе. Как знак необыкновенного трудолюбия и деловитости отца Гете — стоит не менее десяти фолиантов в пергаментных переплетах: это собственноручно исписанные им «бумаги» франкфуртского магистратского управления, его, так сказать, «делопроизводства». Это — целый архив местной жизни. Гете — поэт, уже по памяти к отцу, никак не мог презирать «чиновничества» и «гофратства», хотя бы и стоял головою выше его; а душою совершенно вне его. «Ремесла» отца никак не сумеешь презирать — и по естественной семейной деликатности; и потому, что оно когда-то кормило тебя. Об этом совершенно забывали биографы Гете, осуждавшие его за «тайное советничество». Он был «тайным советником» и «мировым поэтом»: осудим, что другие «тайные советники» не суть ни в какой степени поэты; но что «поэт» был в то же время «тайным советником» — это вообще не составляет ничего в нем, не есть предмет ни для похвалы, ни для попрека.

Наиболее интересен верхний, третий, этаж: как бы интимный и личный в жизни семьи Гете. Здесь-то, если пройти направо, в самой отдаленной, «задней», комнатке, великий Вольфганг Гете увидел свет. Очень небольшая (меньше всех других комнат), низенькая, очевидно, со спертым и тогда воздухом, и полусветлая спаленка фрау Гете выходила на двор, засаженный огромными (теперь) тенистыми деревьями и сжатый боковыми каменными строениями. Все здесь тесно, серо и тускло... Мебель отсутствует,— а что такое спальня без мебели? Волнуешься мыслью, что здесь, в этом небольшом кубе помещения, был рожден Гете... Но глаза видят одну странную, дикую пустоту и голизну стен...

Прибита, не высоко на стене, золотая фольговая звезда, привезенная из Веймара «в дар» этому дому: она была при погребении Гете, «в знак того, что его всегда в жизни как бы вела благоприятная звезда» (объяснение хранителя дома),— сентенция слишком в немецком духе, чтобы могла понравиться. Под звездою — два небольших венка, из числа «погребальных». Да на другой стене прибита вырезка из местной франкфуртской газеты, от 2-го сентября 1749 г., № LXXI: «У члена городского магистрата, господина советника Гете, родился в пятницу, 29-го августа, сын, нареченный при крещении Вольфгангом». Черта патриархальной наивности, которая нравится...

Но все это ничтожно...

Нужно было весь «дом Гете» и уж особенно эту комнатку сохранить в том самом «живом виде», какой она имела при жизни стариков Гете... По памяти сына, да и друзей и знакомых семьи Гете все это можно было восстановить в точности: расставить ту же мебель, шкапы, комоды, зеркало, повесить то же платье — все до мелочей.

Рядом — самая уютная комната всего дома. Это — комната «субботнего чаепития» фрау Гете. Вечер субботы, очевидно, проводился во Франкфурте так же уютно, семейно и тепло, как и у нас канун праздника. Большая столовая, где постоянно обедала и ужинала вся семья, находилась особо, во втором этаже; эта же небольшая комната, как бы «пред-спальня», была в распоряжении матери Гете, и она здесь принимала по субботам самых интимных друзей своих. Здесь теперь стоит огромный, деревянный, почерневший уже, фонарь,— с местом для вставки двух свечей: улицы совсем еще не освещались в XVIII веке,— и, в случае вечернего выхода, перед «господином» или «госпожою» несли зажженный фонарь, освещавший (конечно, немощеную) дорогу... Число свеч разрешалось по чину, и дамы выше фрау Гете имели в фонаре три или четыре свечи, а ниже ее,— «надворные советницы» или «коллежские регистраторши»,— могли иметь не более одной свечи...

Сейчас же рядом — комната Вольфганга... Здесь были написаны им: «Эгмонт», «Гец фон-Берлихинген» и начало «Фауста»... Сохранился, весь укапанный чернильными пятнами,— до невозможности более! — письменный стол. Он представляет соединение стола и шкапа: писал Гете, собственно, на откидной доске, которая лежала на двух выдвигаемых справа и слева четырехугольных жердочках, а когда он кончал занятия, то, подвинув вперед бумаги, поднимал доску и запирал ею «все написанное». Под доскою — выдвигаемые ящики,— для бумаг, рукописей и проч. Впереди доски — «горка», т. е. этажерочка с небольшими ящичками. Все в такой мере мало занимает места и одновременно поместительно,— что удивительно, отчего и теперь не устраивают такие «письменные столы»... Для писателя и интеллигента — нет ничего удобнее. Сейчас около стола-этажерка с книгами Вольфганга. Их — немного. Я описал заглавия главнейших. Вот они: Библия — in folio — с гравюрами, 1545 года; Agrippa; Grandissons Geschichte Ularidt; Ossianns Gedichte; Klopstock's Schriften; 1. von Welling — Opus Mago Cabbal; Pantheum mythicum. Florian Lersner — Chronica von Frankfurt.

За этою «комнатою занятий» Вольфганга находится такой же величины другая — с кукольным театром... Этот «кукольный театр» был ему подарен... Сделан он из тонкого, оклеенного бумагою, дерева или склеен из толстого картона,— я не разобрал. Но он очень велик, сделан с большим мастерством и большою подробностью, и на нем, очевидно, Вольфганг делал постоянно «представления» для себя. По нему можно судить, что Гете был чрезвычайно привязан к сценическому искусству и не мог обходиться без него, даже сидя дома или в каникулярные приезды в родительское гнездо.

Вот и все...

Деревянный стул перед письменным столом, как и комод в «чайной фрау Гете» и вообще вся мебель — деревянная, толстая, широкая, где возможно,— «пузатых», выпуклых форм. И, глядя на нее, без труда немного укорачиваешь и обделываешь мысленно мебель в «мамашиных комнатах» раннего детства, и тогда узнаешь в ней все «родное», «былое»...

«Так жили» вообще люди «того времени»...

При доме Гете,— перейдя маленький полудворик, полусадик,— «музей Гете»... Здесь портреты и мраморные бюсты Гете и его великих литературных современников, его друзей, его отца, матери, герцога и. герцогини Веймарских, при которых он провел вторую половину жизни. Интереснейшее здесь — две маски с лица Гете, слепок кисти его руки и его. волосы, волосы (не седые) — льняного цвета.

Этого не представляешь себе, глядя на его портреты в книгах и на гравюрах. Кисть руки — некрасивая, толстая, с толстыми и тоже некрасивыми пальцами; без тени изящества и «выгиба». Маски с лица, передающие, конечно, мельчайшие подробности, неуловимые в портретах и изваяниях,— дают замечательно римский очерк лица, как мы знаем римлян по массе мраморов и по монетам... Лицо надменное, высокомерное и холодное; линия рта — дугою кверху, с опущенными углами рта; нос, лоб, строение костей, отсутствие мясистости в щеках, все мелочи, вся пластика дают характерный образец римлянина времени конца республики... И ни капли «грека», как равно и ни капли «германца».

Почему это и как это произошло,— не знаю. Бюст отца Гете — до чрезвычайности германский, вульгарно-германский; мать, с которою он имеет на портретах (но не на статуях!) разительное сходство, на самом деле дает сходство только передней части лица, великолепного строения глазных впадин, лба и рта. «Живой портрет матери»,— скажешь о Вольфганге. Но скажешь, пока не взглянул на портрет матери в скульптуре, где даны боковые части лица, дана голова и шея: тут во «фрау Гете» узнаешь типичную немку, зажиточного, спокойного вида, твердую, уверенную, превосходную хозяйку и домоводку прежде и выше всего. «Нет, это не Гете»,— думаешь тогда.

Откуда же Вольфганг?

Из небес. Хотя он и сказал о себе: «Здравый смысл и практичность у меня от отца, а любовь к песням и сказкам — от матери,— но, думается, главное в Гете было не наследственное, а то «третье», Бог весть откуда являющееся во всякого ребенка, что не имеет в себе нимало материнского, нимало отцовского и что обычно растет потом с необыкновенным упорством и силою.

Часто это бывает порок, преступление.

В Вольфганге это был гений, осветивший всю землю.

Благословенно его имя... благословенно для всех народов.

  

<<< Василий Розанов          Следующая глава >>>

 





Rambler's Top100