Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

 


портрет Розанова

Русская литература

Василий Васильевич

Розанов


 

На книжном и литературном рынке (Арцыбашев)

 

 

— Дайте мне «Санина» Арцыбашева.

—        Запрещен.

—        Запрещен?!!

—        Запрещен и весь продан.

Я так удивился, что вмешался в диалог приказчика и покупателя.

—        В самом деле такое совпадение?

—        Да. Весь распродали. И когда распродали, то пришло запрещение: не продавать более.

Ну, чисто «по-русски»! Мы — не Германия. Печаталось, что «Санин» разошелся в эту зиму в сотнях тысяч экземпляров, о нем долго и много говорила вся печать, начав целый поход против него; им обзавелись все библиотеки, все книжные шкафы и студенческие «полочки» для книг, и в то же время печаталось, что «не разрешены к представлению на сцене» семь,— целых семь! — театральных переделок романа. И когда все это произошло и шумело целую зиму, приходит в литературу генерал-исправник, важно садится на кресло и произносит:

—        Я запрещаю «Санина».

Merci beaucoup!

Весною, когда шло всюду спешное приготовление к экзаменам, мне пришлось встретиться и разговориться с юною первокурсницею, дочерью депутаты Думы, священника, да еще благочинного, откуда-то из Приуральских губерний. От милой девушки так и веяло рожью и поле-имми колокольчиками. Отец ее не произносил речей в Думе, а все писал наставительные письма в свое благочиние, и вообще «не упускал своего дела» на месте, хоть и отлучился от него. Словом,— все самое «истовое»... Девушка полна этого русского уклада, твердого, векового; две сестры уже замужем, за священниками же, в соседнем благочинии. Матушку свою и вот эту младшую дочь отец привез на филологические курсы. Отец ее старозаветный, а дочь и так и сяк. Любит старое и понимает новое.

Я познакомился с нею в целях расспросить о каких-то опытах совместного чтения «Санина» студентами и курсистками, о чем слышал раньше. После нескольких слов знакомства заговорил об этом.

—        Действительно устраивались, но предложению и настоянию сту

дентов, в университете, в аудиториях, во внелекционное время. Ректор .

нисколько раз, во время собраний, присылал требование прекратить это

чтение; сперва не слушали, но потом приказание пришло в решительной

форме, и уступили.

—        Может быть, теперь читают на частных квартирах?

—        Может быть. Я не знаю. Я была только в университете.

—        Да зачем читать-то? Ведь все знают, раньше читали?

—        Студенты объяснили, что это новое явление, что тут можно

разобраться. Что здесь голос, к ним обращенный, к молодежи. И что

молодежи должна реагировать на это...

—        Так и говорили «реагировать»? Этакие болваны!

—        Почему болваны?

—        Потому что слова в простоте не скажут. Точно приказчики из

немецкого магазина, или юнкер, старающийся запомнить и употреблять

слова из «Словаря иностранных слов, вошедших в русскую книжную

речь». Ну, что же они там «реагировали»?

—        Вы очень строги. Ну, читали. Спорили, говорили. Рассуждали и,

чтобы рассуждения выходили более основательными, предложили пи

сать рефераты на темы, выдвинутые Арцыбашевым...

Девушка вся смутилась и, опустив голову и делая какие-то усилия руками в воздухе, говорила уже как бы с собою, не обращаясь ко мне:

—        Они говорят: «Мы все — Санины». И — «хотим быть, как Санин,

поступать по нему». Я не знаю... Они говорят, что это — натура вещей,

без обмана. Они хотят «без обмана», и требовали, чтобы мы, курсистки,

жили с ними.

—        Ну?

—        Я не знаю.

Девушка не была хороша собою, т. е. не была очень хороша. Но этот ее сельский вид, при очевидной развитости или, точнее, при неустанно работающей мысли, «без предрассудков» работающей, без шаблонов, но и не по указке — был восхитителен. Ясно было, что ее натура не пошла бы на это; но ей надо было отнестись к подругам, которые подавались или могли податься в эту сторону, и она смутилась перед рассуждением, перед философией. Исключая «обман» и указание на «натуру вещей» — что она с этим могла сделать?..

Она молчала. Я ей помог.

—        Да ведь «натура-то вещей» в этой области не одинакова для

студентов и студенток: те поступят на должность, в учителя, в акциз,

в чиновники; без сомнения, женятся и может быть с приданым. Но

студентки, почитательницы и наконец последовательницы Арцыбашева?

У них останется последствие на руках, в виде беспомощного существа,

невинного, которому надо обеспечить жизнь, и не страдальческую

жизнь. Знаете, у птичек: одна сидит в гнезде, а другая ее кормит из

клюва. Вам студенты предлагали ли хоть кормить сожительниц?

Она молчала. Очевидно,— «нет».

—        Вот о чем следовало бы предложить тему для реферата. И до чего

же вы неопытны, курсистки, что ни которой не пришло в голову это

первое и очевиднейшее дело. «Натура вещей»,— Богом созданная и бла

городная натура,— заключается в том, что матери и птенцу обеспечен

корм, и обеспечивает его в благороднейших усилиях, в благородном

труде с рассвета до ночи — самец. Ваши-то студенты как насчет труда?

Она молчала.

—        Кормит и защищает,— от всякой опасности, от всякой беды. Ну,

так вот первая «беда» для девушки — вернуться с ребенком на руках

в родительский дом и выйти с ребенком на руках в общество. Тут

«арцыбашевец» должен быть около нее, т. е. вместе с нею должен

переступить порог ее родителей,— да и в обществе, когда она вступит,

должен быть около плеча ее, говоря всем: «это — от меня, это — моя,

она моя». Что «моя»,— «любовница» ли, «жена» ли, но только именно

«моя». В этом «моя» — все и дело, все сосредоточение, весь удар

и наконец «натура вещей». «Мои дети»,— говорит мать, «мое дитя и...

ну, моя самка, что ли»,— говорит самец. Говорят не на человеческом

языке, а на более могущественном языке инстинктов, храбрости, защи

ты, нападения и проч. и проч. Ваши арцыбашевцы — трусишки, и куда

им перед ласточкой или петухом, не говоря уже о благородном лебеде.

Так что «животную натуру вещей» я понимаю: но только до нее не

дошли, не дозрели, прямо глупы и неразвиты в сравнении с нею ваши

студенты и несчастные или бестолковые курсистки.

«Жизнь должна быть не страдальческой, а когда есть страдания, то пополам. Вся живая тварь избегает страдания: и это есть такая же «натура вещей», как и те утехи, к которым зовут санинцы и арцыбашевцы. Кто же устраивает себе ложе на колючем шиповнике? Студенты, объявившие: «мы все.— Санины», должны бы убрать колючки и уже потом располагать ложе. Дело в том, что по «натуре вещей» на колючках окажется именно девушка, именно женщина: это ей в тело вопьются они, а кавалер будет в стороне, ничего не почувствовав, ничем не чадетый. Меня поражает бестолковость ваших курсисток; что касается студентов, то возможным извинением для них может служить только та феноменальная тупость, о которой рассказывают кругом, но мне никогда не хотелось ей верить. Если не говорить об этой всеоправдывающей тупости, то придешь к обвинениям, которым имени нет: жестокость, кровавая жестокость над невинными, ничего не понимающими девушками, наконец, жестокость над детьми, младенцами, собственными, своими. Это какая-то смесь Каина и Скублинской, на которую «третья, незаинтересованная сторона», суд или государство и общество, ответит тлько веревкой. Это они поймут. Этого уж нельзя не понять. Они догадаются, что немножко «не дописали» и «где» не дописали свои реформы.

—        Как вы жестоки...

—        А разве они не жестоки, когда обрекают крохотное, розовенькое

существо, так доверчиво и наивно явившееся на свет, на черную смерть,

на могилу; и не на честную могилу, а где-нибудь в выгребной яме, как

случается везде и всегда? Как вернется девушка с ребенком в родительс

кий дом и выйдет в общество, на работу и за работою,— вот основной

вопрос. Из ста арцибашевок только одна, пройдя через невероятную

душевную муку, сделает это: а девяносто девять испугаются, смутятся,

не решатся: и «упрячут» розовенькое существо. А упрятать его можно

только в могилу. Ибо человек — не вещь: кричит, ходит, сказывает

о себе, отыскивает «папу» и «маму», и отделаться от него, т. е. скрыться

от человеческого суда только и можно могилой ребенка, и больше ничем,

решительно ничем. «Прелюбодеяние наказывается смертью»,— говоря

семинарским языком; в древнем мире — женщины, в новом — ребенка.

—        И вы за это?..

—        Вовсе не за это. О, слишком не за это: но тут вы стоите перед

стеною, и задача Арцыбашева или его последователей заключалась бы

в том, чтобы устранить эту стену, или, что то же, обобрать колючки

с ложа. Но что же они сделали? Арцыбашев только укрепил эту стену,

а колючки сделал несравненно язвительнее. Свободная любовь всегда

была, и свободное рождение было же. Было так давно, как почти Адам

и Ева. Несколько лет назад печаталось, как молодые люди, девушка

и юноша, не найдя сочувствия родителей своей любви, обвязались

веревкою и утопились в царскосельском пруду. Они были робки, покор-

ливы, верно — слишком юны. Будь постарше и немного посмелее, они

вышли бы в свободную любовь и свободное рождение. Около Лесного

есть могила «Карла и Эмилии»,— какой-то смертью лет сорок назад

покончивших с собою из-за любви. Времена были строгие, что ли,

только их похоронили не на общем кладбище, а «тут же», где произошла

смерть. И вот и до сих пор эта могила постоянно в свежих цветах. Любовь эту так уважают, безвестных людей так сожалеют, что до сих пор на их могиле цветы. Люди, конечно, жестоки и трусливы: надо бы давно предоставить не Только песне и рассказу заниматься «свободною любовью», но и подвести сюда можно такую чопорную особу, как законодательство, и особенно — духовное законодательство, от которого зависит моральный авторитет. Но этого не сделано. Все родители подчинены суждению этих чопорных авторитетов. Но и родители втихомолку, про себя, а главное — все общество, вся людская масса знала и верила, что «свободная любовь» всегда проходит через страдание, и что это есть поэтическая и прекрасная любовь, в которую в душе невозможно бросить камнем. Вдруг является Арцыбашев со своим пошлым и, можно сказать,— в отношении темы,—подлым романом и говорит, что «ничего этого нет», что «правы иезуиты и прокуроры, которые всегда на это плевали и за это судили...»

—        Как? Как? Он это оправдывает...

—        Извините, о любви свободной у него и помина нет,— и притом так

это органически в романе, как будто любви этой никогда и не рождалось

на свет Божий. В этом вся и загадка, главный узел: и ведь ваши студенты

ни в кого не были влюблены, ни о ком не вздыхали, не мечтали по

ночам, не плакали потихоньку о «невозможности свиданья». Ничего

этого нет. И у курсисток этого не было,— я вижу по тону ваших слов, по

испугу вашего лица, смутившегося отчего-то перед рефератами.' Вы

оттого и смутились, что все это — без любви. И вам стало гадко от

этого холодного сала. Ласточка-самец не всем ласточкам носит корм,

а только своей единственной, к которой он привязан и которую он

избрал. Вот этой-то «единственной избранной» и нет у Арцыбашева, она

у него органически исключена. Любовь исключена у Санина и во всей

этой санинской идее, и люди соединяются вовсе не по любви,— а как

подонки общества, как отребье человеческой породы на Невском, как

мастеровые под пьяную руку, безмозглая часть студенчества и бес

шабашная часть офицерства. Везде это есть кутеж или несчастие от

бедности социального положения. Животные не станут глотать стекла

и гвозди, а живоглоты в цирке показывают это: человек может опустить

ся гораздо ниже животного. И он опускается ниже животного в пьянстве

и разврате, в пороке и преступлении. Студенты ваши, и Арцыбашев,

и Санин, показывают вовсе не «натуру» нормально устроенной природы,

которая хочет любви и привязанности и осуществляет любовь и привя

занность, а показывают извращение, падение и болезнь этой натуры,

уродство на ней, которое выделал человек, как он выделывает разные

штуки умом своим, настойчивостью своею. И вот тут-то его и застигают

иезуиты и прокуроры. Возложив пухленькие ручки на толстые животики

и подняв очи «горе», они говорят:

— Вот! Мы всегда говорили... Поэтому не шли на могилу Эмилии, а так как она была самоубийцею, то и не разрешили ее хоронить на общем кладбище, где упокоятся умершие с верою в Бога. Все это — блуд. Все это — похоть. Напрасно господин Гете описывал Гретхен; все по выдумки фантазии, весьма далекие от действительности. Господин Лрцыбашев и господа Леонид Андреев и Максим Горький сорвали покров фантазии с действительности и показали ее, как она есть. Любовь... мы ее не знаем, не видим, не осязаем. Ее нет. Мы женились на приданом и живем благополучно со своими супругами, в супружеской нерности. Встаем вовремя и ложимся вовремя. Не изменяем. Не хочется! Мы— люди дела, и закон занят делом, а не бездельем. Мы блюдем благоустройство, а благоустройство,— это как мы и у нас. Поэты и песенники протестовали против этого, и г. Гете, и г. Пушкин со своим «Под вечер осенью ненастной». Мы терпели и выжидали, чтобы какой-нибудь реалист оправдал нас; и дождались: вот пришли реалисты: I орький, Андреев и Арцыбашев, и сказали, что это — «тьма», «бездна», «в тумане» похоти творимая и что это наконец конюшня,— как изволит описывать господин Арцыбашев. Не можем же мы, чистые и праведные люди, или правильные и регулярные, снисходить до конюшни и санкционировать бездну и тьму законом. Аминь!

И ни чему не поворотить этого «аминя»! За него вступится общество,— вступится именно теперь, после Арцыбашева, Андреева и Горького. «Ты из арцыбашевской конюшни», спросит, вправе теперь спросить отец у дочери, вернувшейся к нему с ребенком на руках. И, зная это, предвидя это — тем с большим ужасом она бросит его в холодную прорубь. Стена, всегда бывшая крепкою перед этим, теперь стала еще крепче. Ведь все держится здесь не железными крючками, а «мнением общества», «взглядом населения». Железным крюком никто не толкает девушку бросить в прорубь ребенка: она это делает от предполагаемого мнения о себе общества; поступает так же, как офицер «пускает пулю и лоб», когда во вверенном ему полковом сундуке не досчитывается нескольких сот рублей, проигранных им в карты. И офицера никто не стреляет в лоб. Он сам стреляется. Свободная любовь, повторяю, всегда была, и при тесноте условий брачных, зависящих в каждом случае не от индивидуальной воли,— ее не может не быть. В жизни, действительно, приходится наблюдать такие случаи «свободной связи», полные верности, труда, самоотверженности, что, казалось, еще немного времени нужно, и у всех раскроются глаза на эту очевидность, и все уступят правде и достоинству этого • очевидного. И вдруг приходит сочинитель Арцыбашев и говорит:

—        Конюшня! Ого-го-го!

Я должен заметить в сторону строгих судей, что Арцыбашев — врет; что это вовсе не «натуралист», а всего только не умный сочинитель, едва ли что-нибудь видавший уже по своей молодости; что видели действительность гораздо более старец Гете и умница Пушкин.

Кстати, я как-то спросил об Арцыбашеве:

- Должно быть атлет? Кентавр? Сколько росту?

- Не знаю,— небрежно отвечал мне литератор.— Я видел его раз на одном вечере, где все читали о любви, и, кажется, он ко многому прислушивался и потом воплотил это в «Санине». Он поет с чужого голоса. Тут были в Петербурге вечера, руководимые людьми, гораздо умнее и, главное, ученее его. Но там говорилось о персидской любви, об индийской любви, о греческой любви, и вообще о «любви у народов». Люди были ученые, к любви довольно равнодушные, но интересовавшиеся ею, как ориенталисты — знаменитым Розеттским камнем. Помните историю иероглифов и клинописи? Да, вы спросили об Арцыбашеве? Сидел и пил вино. Он кажется глухой или полуглухой, с легким пушком на подбородке, застенчивый, тихий и невзрачный.

—        Вот! А я думал — кентавр.

И я вспомнил в «Смерти Ивана Ильича» того бедного гимназиста с синими, нездоровыми кружками под глазами, которого так жалел отец. Именно я вспомнил восклицание Толстого, вложенное в уста Ивана Ильича:

—        Все, все теперь этим страдают...

С тех пор, я думаю, гимназисты выросли и некоторые из них, может быть, обнаружили даже литературные дарования; и, кто знает, уж не готовят ли «Полные собрания сочинений»! На этот раз надо пожелать, чтобы они прилагали и «портреты авторов». Так будет «комментаристее».

  

<<< Василий Розанов          Следующая глава >>>

 





Rambler's Top100