Винсент покинув Эттен приехал в Амстердам и явился к родителям своей кузины. Книга о Винсенте ван Гоге

  

Вся библиотека >>>

Картины великих художников >>>

 

Анри Перрюшо

 

винсент ван гогЖизнь

Ван Гога


 

 

Часть вторая. «СМЕРТЬ ДЛЯ ЖИЗНИ»

 

 

I. РУКА НА ОГНЕ

 

 

В Кэме Винсент работал с необыкновенным рвением, ни на минуту не закрывая папки с рисунками. «Погоди, — писал он брату, — может быть, скоро ты убедишься, что и я тоже труженик».

Жизнь, которую он вел в последние месяцы, истощила его физически и духовно. Однако запас его жизненных сил был огромен, и теперь, когда ему улыбнулась надежда, он быстро вновь обрел здоровье и силы. Вместе с душевным спокойствием к нему вернулась энергия, и, по его словам, он «с каждым днем» все больше ее ощущал. Да, он нашел сферу свободы в рисовании. Один на один с бессловесным листом бумаги Винсент мог выявить себя полностью. Теперь ему надо было бороться лишь с собственной неумелостью и неопытностью, но «where is a will, there is a way», «где есть желание, там найдется и выход». Скоро родные перестанут стыдиться его. Он искупит свое непутевое прошлое. Притязания его весьма скромные — в большей мере плод раскаяния, порожденного длинной чредой неудач, нежели сжигающей его страсти. Овладеть техникой искусства, как можно скорее научиться делать «приемлемые, годные для продажи» рисунки — вот цель, которую Винсент открыто провозглашает и ставит перед собой, «потому что к этому принуждает меня необходимость», добавляет он с некоторым сожалением: не может же он всегда жить на средства родных.

В одном из своих писем, в сентябре, брат «между прочим» предложил ему приехать в Париж. Винсент отклонил приглашение. Мотивируя свой отказ, он ссылался на денежные затруднения, но за всеми доводами угадывалась иная и, вероятно, главная причина: какую пользу он извлечет из пребывания в Париже, когда ему еще только предстоит освоить азы ремесла?

Вместе с тем он склонялся к мысли, что и в Кэме ему сейчас нечего делать. Конечно; на его взгляд, нигде не сыщешь более интересных пейзажей и человеческих типов, чем в Боринаже, но, прежде чем пытаться их воспроизводить, он должен пройти систематический учебный курс. Ему необходимо видеть картины, общаться с собратьями по профессии. Винсент мечтал познакомиться с художником поопытнее его, чтобы тот помог ему советом. Но в Кэме ничего этого нет — ни картин, ни собратьев по ремеслу, ни художника, о котором он мечтает. Остаться здесь — значит топтаться на месте. Винсент сгорал от нетерпения. Изучая «Полный курс рисунка» Барга, он уже добрался до третьей его части, где учащимся рекомендуется копировать портреты Гольбейна. Винсента раздражало, что ему негде должным образом разместить рисовальные листы — слишком тесна для этого загроможденная тремя кроватями комнатушка, которую он делил с хозяйскими детьми. К тому же она была темновата. Его бы больше устроила другая комната в доме Декрюков, но, увы, в ней хозяйка ежедневно стирала, и Винсенту ее ни в коем случае не сдадут. До сих пор он рисовал вне дома — в саду Декрюков или где нибудь еще на лоне природы. Но надвигаются холода, а с ними одиночество и уныние, все мрачные воспоминания минувшей зимы, может ли Винсент не страшиться этого?..

В один прекрасный день, никому не сказавшись, Винсент покинул Кэм и пешком, нигде не отдыхая, пришел в Брюссель.

Он поселился в доме номер 72 на бульваре Дю Миди, в оживленном квартале, неподалеку от вокзала, и сразу же сел за письмо к родным, желая объяснить им, почему он вдруг перебрался в Брюссель, и боясь, как бы они не сочли его выходку безрассудной. «В том была насущная необходимость», — писал он Тео 15 октября, как всегда обстоятельно изложив свои доводы. И уж коль скоро отец решил «временно» назначить ему ежемесячное пособие в шестьдесят флоринов, теперь самое главное — до конца использовать возможности бельгийской столицы. Сразу же по прибытии в Брюссель Винсент ринулся в музей и, как он сам говорил в письме к родным, увидев несколько отличных картин, приободрился. Он вновь вернулся к курсу Барга, но решил дополнительно изучить также «Сборник рисунков углем» Аллонже. И все же больше всего на свете он мечтал познакомиться с художниками, которые своими советами помогли бы ему быстрее двигаться вперед. Он виделся здесь с неким Шмидтом, который рекомендовал ему поступить в Академию изящных искусств. Испытывая интуитивное недоверие ко всему академическому, Винсент отверг это предложение, но, не оставляя своей мысли, просил брата непременно связать его с кем нибудь из художников. Что касается Шмидта, писал он Тео, то «вполне естественно, что он отнесся ко мне с некоторым недоверием, потому что я сначала служил в фирме „Гупиль“, затем покинул ее, а теперь снова вернулся в лоно искусства».

Тео взял на себя посредничество. С его помощью Винсент завязал знакомство с двумя тремя художниками. Голландский живописец Рулофс согласился дать ему несколько уроков. А главное — однажды утром, во второй половине октября, Винсент отправился на улицу Траверсьер, неподалеку от Ботанического сада, и постучался в дверь дома номер шесть, где помещалась мастерская другого голландского художника —Ван Раппарда.

Кавалеру Ван Раппарду, выходцу из богатого аристократического семейства, было всего двадцать два года, короче, он был на пять лет моложе Винсента. Он искренне увлекался живописью, тяготея к сюжетам из жизни крестьян и рабочих, что сближало его с Винсентом. Ему довелось учиться в Утрехте и в Амстердаме, а теперь он проходил курс в Брюссельской академии. Ван Раппард был кроткий, спокойный, честный малый, Винсент с первого же взгляда понял, что это «серьезный человек», но все же усомнился, сможет ли он с Ван Раппардом сработаться. «Живет он богато», — писал Винсент брату Тео.

Завязалась дружба — поначалу несмелая, робкая. Дружба? Ван Раппарда, степенного, невозмутимого аристократа, при виде Винсента неизменно охватывало изумление. Все удивляло его в Винсенте — «мрачном фанатике», оборванце, так внезапно появившемся в его мастерской. Цельность натуры и неуемная жажда знаний, побуждавшая Винсента неустанно теребить, засыпать собеседника вопросами; неутомимая потребность проникать в сущность всякого явления, толкающая его на то, чтобы бесконечно обсуждать и оспаривать все, чему его учили. Рвение, с которым он набрасывался на работу, копируя «Анатомические эскизы для художников» Джона, после того, как он закончил Барга. Потом он возвратился к Баргу, снова скопировал все шестьдесят листов альбома, а затем переделал свои рисунки в третий раз. В промежутках он посещал музеи, где копировал картины мастеров, и в довершение всего глотал книгу за книгой — и так изо дня в день без передышки, постоянно сетуя на сопротивление натуры, угрюмо твердя, что «надо двигаться быстрее и быстрее». В присутствии Винсента Ван Раппард постоянно ощущал своего рода «гнет» — гнет неудержимой страсти, не знающей ни зависти, ни корысти и прорывающейся в прямодушных словах; гнет неожиданных гневных вспышек; гнет мрачной суровости («вызывающей дрожь») рисунков, торопливо набрасываемых нетерпеливой рукой. Такая одержимость у человека, совершенно обездоленного и к тому же весьма смутно представляющего себе практическую сторону жизни, сам по себе тот факт, что бродяга, питающийся сухарями, водой и каштанами, купленными на улице, исповедовал столь величественную, всепоглощающую веру в искусство, — все это вызывало у Ван Раппарда не просто уважение, а восхищение, смешанное, однако, с жалостью и опаской. Ван Раппард жалел Винсента. Он терпел его капризы, неожиданные вспышки гнева, отмалчивался, когда Винсент выходил из себя. Человек, с которым его свела судьба, казался ему, как он сам впоследствии говорил, «прекрасным и страшным». Ван Раппард привязался к Винсенту и стремился всячески сглаживать шероховатости их повседневного общения.

В мастерской Ван Раппарда Винсент, наконец, ознакомился с законами перспективы. Он делал один набросок за другим, у него возникали все новые и новые замыслы. Но эта бешеная скачка с препятствиями осуществлялась по строгому плану. «Существуют законы пропорций, светотени и перспективы, которые необходимо знать,  чтобы овладеть рисунком», — писал Винсент Тео. По этой же причине он постарался в ту же зиму приобрести «известный анатомический багаж». На пяти листах энгровской бумаги он нарисовал — по альбому Джона — скелет. «Вещь стоила мне больших усилий, но я рад, что сделал это», — признавался он. Однако, на его взгляд, одного Джона недостаточно: Винсент пойдет еще в ветеринарное училище, где, наверно, есть анатомические этюды животных. И хорошо бы также съездить в Гаагу — повидаться с художником Мауве, с которым Ван Гоги связаны родством, а также с Терстехом!

Преодолевая недомогание (он считал его следствием лишений, которые претерпел в «угольном царстве Бельгии», но с равным основанием мог бы объяснить душившей его нуждой и постоянным перенапряжением), Винсент не ослаблял темпов работы. И все же время от времени нервы не выдерживали. Недовольный собой, своими успехами, которые, как он считал, давались ему слишком медленно, Винсент впадал в ярость.

В январе, в одну из таких «трудных минут», он спохватился, что уже несколько недель нет писем от Тео, и сердито призвал брата к ответу: чем вызвано его молчание? Может быть, Тео боится скомпрометировать себя в глазах своих хозяев, владельцев фирмы «Гупиль»? Или он опасается, что Винсент попросит у него денег? (По истечении некоторого времени Ван Гог узнал от отца, что Тео без его — Винсента — ведома все время присылал для него деньги.) В том же письме он сообщил, что почти не видится с Ван Раппардом. «Мне показалось, что он не любит, когда его беспокоят», — с обидой добавлял он. Да и вообще, пока он не сможет полагаться на собственные знания и мастерство, ему лучше «избегать общества молодых художников, которые не всегда задумываются над тем, что делают и говорят».

«Трудная минута» вскоре прошла. Почти тотчас же пожалев о своем резком письме, Винсент попросил у брата прощения: дело в том, что у него плохо шла работа, а теперь все «изменилось к лучшему». Снова и снова копируя листы Барга, Винсент одновременно рисовал с модели. Старик рассыльный, несколько рабочих парней и солдат согласились ему позировать. Написал он также пейзаж — вересковую пустошь. У него снова рождались самые разнообразные замыслы. Натура начала поддаваться. И Винсент с обезоруживающим простодушием признавался: «Мое дурное настроение улетучилось, и потому сейчас я совсем иного, лучшего мнения о тебе и обо всем на свете». Спокойно глядя в будущее, верный своим изначальным скромным притязаниям, он говорил, что надеется «оказаться более или менее способным выполнять работу по иллюстрированию газет и книг». Он думал при этом о Домье, Гаварни, Гюставе Доре, Анри Монье, хотя и не смел «никоим образом утверждать», что поднимется до их уровня. Жанр, в котором снискали себе славу эти художники, а именно изображение нравов, привлекал его в десять раз больше, чем пейзаж. Работы, которыми он восхищался, подчас содержали «страшную правду» и пленяли его своей необыкновенной выразительностью, а ведь в искусстве он видел прежде всего средство выражения. И среди этих работ его больше всего привлекали те, «где обнаруживалась со всей очевидностью бесценная жемчужина — человеческая душа». Залог исполнения его желаний — судя по оброненным им признаниям, весьма скромных, — Винсент усматривал в неустанной работе. Надо много работать, уверял он, это основное условие. Чтобы стать художником, мало овладеть мастерством рисовальщика, «а коль скоро я начал заниматься рисунком, то уж, конечно, не для того, чтобы остановиться на достигнутом», — необходимо также изучить литературу и многие отрасли знания. Искусство всеобъемлюще — или же нет искусства. Величественное кредо — Ван Раппард не ошибся в его оценке, — но насколько оно превосходит цель, которую поставил перед собой Винсент! Величественная задача, но единственно плодотворная и вместе с тем невыносимо тяжкая. Однако Винсент радостно нес свое бремя.

В феврале он обратился к родителям с просьбой помочь ему собрать коллекцию местной одежды, в которую он хотел бы облачать свои модели: синюю блузу, какую носят брабантские крестьяне, серый шахтерский полотняный костюм, блузу из красной шерстяной ткани, рыбачью куртку, костюмы жительниц Бланкенберге, Схевенингена или Катвейка… Когда он овладеет своим ремеслом, он вернется в Боринаж, а не то поедет в какой нибудь приморский или земледельческий край. Он расскажет о страдании человека. Раскроет его невидимую красоту и величие. Воплотит в этих образах боль, которую он сам изведал в Боринаже в тяжкую для него пору, — боль и поныне живущую в сердце. Казалось бы, он освобождается от нее, создавая свои рисунки, но она беспрестанно обновляется в глубине его души. Народная одежда, которую он мечтает собрать, на его взгляд, не просто элемент внешней живописности, местного колорита, а средство проникновения в души людей.

«Крестьянин, который видит, как я целый час, не сходя с места, рисую ствол старого дерева, воображает, что я рехнулся, и смеется надо мной, — пишет он брату. — Молодая дама, которая воротит нос от простого рабочего в залатанной, пыльной и пропахшей потом одежде, разумеется, не может понять, зачем человеку ехать к рыбакам Хейста или к углекопам Боринажа, тем более спускаться в шахту, и тоже заключает, что я сумасшедший». Сколько раз уже Винсент слышал это слово, и тут оно снова растравило его старые раны. Всякий, кто не захочет подчиниться общепринятым нормам поведения, неизбежно встретит попреки и насмешки — в этом он убедился на собственном горьком опыте. И, подлаживаясь к другим, принялся вдруг рассуждать о возможностях, которые открываются перед хорошим рисовальщиком. «Можно раздобыть неплохо оплачиваемую работу», — заверяет он родителей, приводя в качестве примера несколько цифр. Вот почему, добавляет он, силясь выказать себя человеком практичным, заботящимся о будущем, — вот почему стоит «поддерживать прочные отношения с такими людьми, как Терстех, Тео и другие».

Может быть, Винсент хитрил? Но ведь он убеждал не только и не столько своих родных, сколько себя самого. И если он невольно обманывал их, то лишь потому, что сам обманывался: он стремился убедить себя, что поступает как добрый сын, на которого можно и нужно положиться и который оправдает их доверие; стремился умалить власть чудовищной силы, непрестанно увлекавшей его вперед.

В начале апреля Ван Раппард возвратился к себе, в Голландию, в Утрехт. Лишившись поддержки друга, Винсент тоже решил покинуть Брюссель. Теперь, накопив некоторый теоретический багаж, он ощутил властную потребность применить его на практике. И еще он мечтал о близости к природе, по которой стал особенно остро тосковать с приходом весны. В письмах к брату Винсент обстоятельно аргументировал свое решение: коль скоро он не может теперь пользоваться мастерской Ван Раппарда — тот хотел было передать ее Винсенту, но у него нет денег на аренду, — это означает, что Винсенту придется работать в своей комнате на бульваре Дю Миди, которая слишком мала и темна, да и к тому же хозяева не разрешат прикалывать к стенам рисунки. Однако Винсент сам еще не знал, куда направить свои стопы. Он колебался, не в силах решить, ехать ли ему в Хейст, Схевенинген, Грунендал или куда нибудь еще…

Вскоре в Брюссель приехал пастор Ван Гог навестить сына. Винсент узнал, что Тео регулярно присылает для него деньги. «Обговори с ним, что было бы всего дешевле и лучше устроило бы тебя», — сказал Винсенту отец. Дешевле всего, на взгляд Винсента, было бы провести лето в Эттене, да и к тому же небезынтересно, потому что там «уйма сюжетов» для рисунков. Коль скоро Тео готов посылать деньги и согласен его «выручить», «надеюсь, — пишет Винсент, — что тебе никогда не придется об этом жалеть», пусть он напишет отцу письмо, которое облегчит Винсенту возвращение в лоно семьи. Винсент со своей стороны обещает не делать ничего такого, что могло бы обидеть родных. «Я полностью готов пойти им навстречу в вопросе о моей одежде и всем прочем», — примирительно заявляет он.

Тео сразу же написал письмо родителям. Зная, что в середине апреля брат тоже на несколько дней приедет в Эттен, Винсент поторопился с отъездом. Он заранее радовался встрече с братом, который так хорошо его понимал. 12 апреля он сошел с поезда на станции Эттен. Его встретил молоденький почтальон Минус Оострейк.

Винсент был одет во все черное: черная куртка, черные вельветовые брюки. То и другое он купил по случаю в Брюсселе еще в начале года. Принося в жертву своему искусству решительно все, он предпочитал тратить деньги на модели, листы для рисования, только не на одежду. Из за шляпы — тоже черной, низко надвинутой на задумчивый лоб, он не заметил Минуса Оострейка. Подойдя к Винсенту, юноша предложил, что он понесет его чемодан. «Мальчик мой, — отвечал ему Винсент, — каждый должен сам нести свой груз». Всю дорогу до пасторского дома Оострейк просил отдать ему чемодан, но Винсент так и не уступил .

В пасторском доме Винсента ждала сердечная встреча. Родители его вновь обрели надежду, что сын, наконец, нашел свое истинное призвание. Он усердно работает и, надо думать, «выбьется в люди». Они были рады увидеть его веселым, полным разнообразных замыслов. Как жители страны, где издавна чтили художников, как люди, могущие похвалиться связями со многими из представителей мира искусства, в частности, родством с преуспевающим гаагским живописцем Антоном Мауве, они считали живопись почтенным ремеслом, достойным такого же уважения, как любое другое.

Правда, пастору и его супруге не очень нравились работы сына. Расхождение во вкусах было полным. Может быть, это служило поводом для упреков? Нет, в прямом смысле слова, безусловно, нет. Но чуткий Винсент, несомненно, страдал от этого непонимания, дело было не только в ущемленном самолюбии — в те дни он осознал известную, для столь многих страшную истину, что узы крови, в сущности, куда слабее, чем принято полагать. Теперь его связывала с родными только сила привычки, преданность. Он сбросил с себя путы религиозной веры, но еще не понимал, что в то же время освободился и от пут семьи, от ее влияния на его общественные взгляды, идеи, склонности — короче, на всю его жизнь, тем более что отец всегда был для него и отцом, и наставником в вере. Его разрыв с верованиями и взглядами семьи бесповоротен. Он перестал даже посещать церковь, в которой совершал богослужение его отец.

Шаг за шагом освобождался он от наследия прежних мрачных времен, и порой у него вырывались поразительные признания. «Священники, — писал он, — говорят, будто все мы грешники, зачатые и рожденные в грехе. Какая чудовищная глупость!… Если уж я непременно должен в чем то раскаиваться, то, вернее всего, в том, что в свое время я отдал дань всем этим мистическим и теологическим абстракциям и чрезмерно замкнулся в самом себе».

Сам того не подозревая, он всей силой своей вновь обретенной веры отвергал жизненную стезю отца. И в то же самое время с истинно сыновней печалью он рисует портрет этого пятидесятидевятилетнего человека, рисует старательно и с любовью, к которой примешивается грусть от сознания своей вины перед ним, стольких огорчений, причиненных ему, и, быть может, еще тоска по несбывшемуся, сожаление о том, что не удалось сделать. Он рисует тонкое, приятное лицо «славного пастора», его седые волосы под черной шапочкой, глаза с их спокойным взглядом, узенькую белую манишку, резко выделяющуюся на черном фоне костюма, черный галстук под белым воротничком.

Новая вера влекла его в поля, к крестьянам, к живым, зримым реальностям земли. «Когда нет дождя, — писал он Тео, — я каждый день выхожу на прогулку». Он решил запечатлеть на бумаге все, чем взволновал его этот сельский край, и рисовал один пейзаж за другим — хижину посреди вересковых равнин, мельницы на берегах каналов, а также людей: лесорубов и сеятелей, наконец, земледельческие орудия.

Вместе с тем он отнюдь не забросил «Рисунки углем» Барга, беспрестанно повторяя их, как повторяют гаммы. С обычным своим упорством он настойчиво осваивал «ремесло». В то лето проездом в Эттене побывали и Тео и Ван Раппард, они видели работы Винсента и горячо одобрили их. Сам же Винсент был не столь доволен собой. Его бесило постоянное сопротивление натуры, природы, которая лишь нехотя подчинялась ему. В августе, под влиянием усталости и ощущения тщеты всех своих усилий, он поехал в Гаагу, чтобы встретиться со своим родственником Антоном Мауве.

Вялый последователь барбизонцев, Антон Мауве сравнительно недавно отпраздновал сорокалетие. Этот преуспевающий художник, отрастивший бороду и усы и ходивший с высоко поднятой головой, отличался самодовольством, как все процветающие люди, не ведающие никаких тревог. Его картины: овцы в дюнах, коровы в хлеву, блеклые закаты — благосклонно принимались голландской буржуазией. Он был наслышан о молодом родиче, примчавшемся к нему из Эттена, двадцативосьмилетнем парне, который многое перепробовал в своей жизни, но ни в чем не достиг успеха. Не то чтобы Мауве особенно прислушивался к толкам, но, уж вероятно, об этом не раз сплетничали при нем, и он заведомо полагал, что Винсент Ван Гог не что иное, как пустоцвет. Но стоило Винсенту раскрыть свою папку с рисунками, как Мауве тотчас изменил свое мнение — нет, это не пустоцвет! Мауве выправил наброски Винсента, дал ему несколько полезных советов и рекомендовал при первой же возможности учиться писать с модели. «Вам надо работать углем и мелом, кистью и тушью», — сказал он. Винсент возвратился в Эттен в восторге от этой встречи, от самого Антона Мауве, который «вдохнул в него новые силы» и представлялся ему «гениальным мастером».

Спустя несколько дней — и вправду, родня Винсента словно сговорилась поддержать его усилия — дядюшка Сент из Принсехагена, возможно, узнав от Мауве об отличных способностях племянника, послал ему ящик с акварельными красками. Почувствовав одобрение родных, Винсент с новой энергией принялся за работу. Ему не терпелось сразу же воспользоваться советами Мауве, испытать новые краски. «Быть человеком, — как то раз сказал он отцу Минуса Оострейка, — значит быть борцом». Винсент боролся. Обладая врожденным талантом рисовальщика, он был наделен также чувством пространства, зорким взглядом, чуткой и быстрой рукой. Но этим врожденным качествам он не придавал значения. Его привлекало лишь то, что еще предстояло завоевать, и с неукротимой стремительностью он ринулся на штурм новых высот. Борьба шла за освоение законов перспективы, в которых он был нетверд. Борьба шла за соблюдение пропорций, по прежнему не совсем точных в его рисунках. Борьба шла за то, чтобы потеплели и ожили линии, а жесты и позы обрели недостающую им динамику. Борьба шла за овладение всеми техническими средствами: Винсент добивался, чтобы его рука одинаково уверенно работала карандашом и углем, пером и кистью, тушью, сепией и акварелью. Но прежде всего борьба шла за то, чтобы научиться за внешним обликом видеть сущность предметов, мгновенно схватывать зорким взглядом их внутреннюю жизнь. «Если ты хочешь нарисовать подстриженную иву, словно это живое существо, а ведь, по существу говоря, так оно и есть, — заявляет он с непоколебимой убежденностью человека, знающего, к чему он стремится и что для этого нужно, — все вокруг ивы получится почти само собой, надо только сосредоточить свое внимание на дереве и не успокаиваться, пока оно не оживет». Винсент боролся. Боролся не уставая, работал с неослабевающим напряжением. Он был вынужден бороться даже за то, чтобы жители Эттена соглашались ему позировать, а когда ему, наконец, удавалось сломить их сопротивление, надо было добиться, чтобы они не нацепляли на себя воскресное платье: он хотел запечатлеть их в будничной атмосфере, в правде каждого дня. Он боролся, снедаемый нетерпением. Временами его охватывала ярость, и он бешено топтал ногами только что законченный рисунок, а потом впадал в прострацию, но всякий раз вновь овладевал собой и с еще большим упорством принимался за работу. «Борьба с натурой, — писал он Тео, — порой напоминает мне »The Taming of the Shrew» — «Укрощение строптивой» по Шекспиру». Схватить эту строптивую натуру и одолеть ее всей своей еще не измеренной силой — вот о чем он мечтал упорно и страстно. По его собственному признанию, сопротивление натуры лишь еще больше разжигало его. «В сущности, между натурой и честным художником всегда устанавливается согласие», — заявлял он, убежденный, что, «когда дело касается рисунка, лучше перекланяться, чем недокланяться». И в глубине души он был куда более удовлетворен достигнутым, чем хотел показать. Прошел всего лишь год с тех пор, как Винсент начал рисовать, а Мауве он встретил и стал следовать его советам всего лишь неделю или две назад. При всем при том он уже был вправе воскликнуть (а ведь у него не было склонности обманываться на свой счет и льстить своему самолюбию): «То, что раньше казалось мне совершенно неосуществимым, слава богу, мало помалу становится возможным. Перед лицом натуры я уже не бессилен, как прежде». Перемежаемые неустанными упражнениями по альбому Барга, один за другим рождаются рисунки, выполненные с истинно голландской тщательностью. «Я раз пять рисовал крестьянина с лопатой, короче, un becheur  в различных положениях, дважды — сеятеля и два раза — девушку с метлой. Затем — женщину в белом чепце, занятую чисткой картофеля, пастуха, опирающегося на посох, и, наконец, больного старика крестьянина, сидящего на стуле у очага — он уронил голову на руки, а локтями уперся в колени». Этот дряхлый старик — worn out, — подавленный горем, неспособный дальше нести груз своей разбитой жизни, какой символ отчаяния! Sorrow is better than joy. Скорбь лучше радости. Борьба, которую ведет Винсент, напоминает любовную схватку; в то же время это схватка не на жизнь, а на смерть, истинно прометеевская борьба. «Видно, этот человек совсем не умеет наслаждаться жизнью!» — удивленно говорила о нем мать Минуса Оострейка. С рисовальной папкой под мышкой, упрямо пригнув голову, Винсент шагал по дорогам Эттена, и глаза его горели — глаза похитителя огня. «Он хотел, чтобы все было не так, как задумано господом богом», — говорил Минус Оострейк.

И вдруг: «Пусть кто угодно грустит — с меня хватит, я хочу быть весел, как жаворонок по весне!» — заявил Винсент.

Как и в Лондоне, во времена, когда Винсент вздыхал по Урсуле Луайе, небо вспыхнуло для него радужными красками. Он полюбил свою кузину Кее, дочь пастора Стриккера, молодую мать четырехлетнего малыша, недавно овдовевшую. И снова мечта обрела зримые черты, и родилась надежда, что, наконец, он сможет жить, как все люди, и занять свое место среди них. «Кто любит, тот живет; кто живет, тот трудится; кто трудится, имеет хлеб! — восклицает он в письме, предельно наивном, но прекрасном, как песня… — Я добьюсь успеха. Я стану не каким то необыкновенным человеком, а, напротив, самым обыкновенным!» Обыкновенным!  Винсент упивается этим словом. Как хотел бы он создать семью, иметь жену, детей, для которых каждодневно нужно добывать еду, познать простые радости, безмятежное счастье и больше не жить одиноким, отвергнутым, всеми гонимым зверем!

Винсент не расставался с молодой женщиной, которая отдыхала в то лето в пасторском доме. Он играл с ее ребенком и, воодушевленный любовью, рисовал со сказочной легкостью. Чувства его вскоре достигли предельного накала. Он объяснился Кее в любви, но та, вся во власти своего горя, оттолкнула его, как некогда Урсула. Ее будущее и прошлое неразделимы, сказала она и добавила: «Нет, нет, никогда», и Винсент подумал, что он «проклят навечно». Жестоко разочарованный, Винсент на этот раз не захотел мириться с приговором судьбы. Нет, он не покорится. Это «нет, нет, никогда», говорил он, прибегнув к поэтическому сравнению, он рассматривает как льдинку, которую он должен прижать к своей груди, чтобы она растаяла. «Не знаю, в каком учебнике физики написано, будто лед невозможно растопить», — иронизировал он. Он придумал целую любовную стратегию, чтобы расположить к себе молодую женщину и, вовсе не принуждая ее забыть прошлое, пробудить в ее сердце новое чувство. «Я вправду обрел вкус к жизни и глубоко счастлив своей любовью», — уверял он.

Решив быть «твердым и решительным, как стальной клинок», Винсент неотступно преследовал Кее бурными изъявлениями любви, и молодая женщина вынуждена была возвратиться к родителям в Амстердам. Винсент начал засыпать кузину письмами, но она отсылала их ему назад нераспечатанными. Отец осуждал его, говорил, что он должен стыдиться своего кровосмесительного влечения. Весь городок судачил и смеялся над Винсентом. Но он ни с чем не желал считаться. Он цеплялся за свою страсть, сердясь и укоряя родных за то, что они не хотели ему помочь. Снова и снова писал он Кее о своей любви, с тем же страстным упорством и пугающим исступлением, с каким овладевал искусством рисовальщика, убежденный, что и тут он в конечном счете добьется своего. По этой причине он намеревался «спокойно» провести зиму в Эттене, и в октябре не без удовлетворения сообщил Ван Раппарду: «С тех пор как я вернулся в Голландию, мне кое в чем везло, не только с рисунками». Он много рисовал: землекопов, сеятелей, сделал семь крупных этюдов старых подстриженных ив, нарисовал молодого крестьянина с серпом, выполнял «Упражнения углем» по Карлу Роберту, пробовал писать темперой и спокойно, с той же неуклонной методичностью продвигаясь вперед, спрашивал себя, не пора ли ему уже писать маслом. С нетерпением ждал он новой встречи с Мауве, будь то в Эттене или в Гааге, чтобы получить от него решающий совет на этот счет. «Когда Мауве будет здесь, я все время буду с ним», — говорил он, восторженно ожидая предстоящей встречи.

Винсент беспрестанно писал Кее. «Она, и никакая другая!» — повторял он. В своих письмах к Тео он рассказывал о любимой.

Винсент писал также Ван Раппарду, которому не рассказывал о Кее, — с ним он обсуждал совсем иные вопросы. Ван Раппард заметил по поводу одного из его сеятелей, что это не «человек, который сеет, а человек, который изображает сеятеля». Винсент всегда был готов выслушать и серьезно вдуматься в любое критическое замечание. И он согласился, что это «весьма справедливое» наблюдение. «Сказать по правде, я рассматриваю этюды, над которыми сейчас работаю, как этюды с модели… Только через год или два я смогу написать сеятеля, который и впрямь будет сеять».

Зато Ван Раппард, видимо, не был склонен принимать критику столь же спокойно. Когда он объявил Винсенту о своем намерении возвратиться в Брюссельскую академию, чтобы заняться там рисованием с обнаженной модели, тот воскликнул: «Раппард, не надо никуда ехать!» Но Раппард стоял на своем, и Винсент гневно обрушился на академиков, «этих фарисеев от искусства», после чего оскорбленный Ван Раппард оставил его письмо без ответа. Но Винсент снова взялся за перо и начал пылко поучать своего друга, что нужно любить «Даму Природу и Даму Жизнь», и никого больше. «Они требуют — ни больше ни меньше, — чтобы Вы отдали им Ваше сердце, душу и ум… и еще всю любовь, на которую Вы способны; зато потом… потом, они сами Вам отдаются. И хотя обе дамы простодушны, как голубки, они в то же время мудры, как змеи, и превосходно умеют отличить человека искреннего от неискреннего».

Решившись, наконец, ответить на это письмо, Ван Раппард назвал Винсента фанатиком. «Что ж, — возразил Винсент, — если Вы так полагаете, пусть так и будет… Я не стыжусь своих чувств, не смущаюсь того, что я человек со своими принципами и убеждениями….Но куда, спросите Вы, хочу я вести людей, куда я сам стремлюсь? В открытое море. И какую доктрину я проповедую? Люди, всей душой посвятим себя нашему делу, всем сердцем отдадимся работе и будем любить то, что мы любим… Когда Вы взаправду окунетесь в жизнь, окунетесь с головой, не оставив себе никакой лазейки (а раз окунувшись, Вы уже оттуда не выберетесь), Вы сами заговорите моими же словами с теми, кто по прежнему цепляется за академию… Не ждите пощады: кто хочет достичь самых глубин, должен пройти через полосу мук и острейшей нужды. Поначалу рыба пойдет скудно, а то и вовсе не будет ловиться, но мы научимся управлять нашей лодкой, без этой науки нам ведь нельзя. И скоро мы наловим много рыбы, да притом самой крупной, слышите?»

Дружить с Винсентом Ван Гогом — не легкое дело. Он никогда не признавал ни компромиссов, ни уступок, ни даже простой учтивости.

После этих резких слов художника, уже сознающего свою силу, порыв отчаяния вдруг исторгает у него глухое признание, которое Ван Раппард, не подозревавший о любви Винсента к Кее, наверно, так и не понял до конца. «Толкать людей в открытое море! — вздыхает Винсент. — Если бы я ограничивался только этим, я был бы отвратительным варваром… Человек не может вечно плавать в открытом море. Ему нужны хижина на берегу, огонь в очаге, жена и дети у очага».

Молчание Кее приводит его в неистовство. Судя по всему, он никак не может рассчитывать на взаимность. Атмосфера в пасторском доме с каждым днем накаляется все больше. Родители корят Винсента за его письма к Кее («Она сказала „нет“, значит, ты должен отступиться»), считают его упорство непристойным, чуть ли не аморальным. Корят его также за книги, которые он читает: Мишле и Виктора Гюго — этих «поджигателей» и «убийц». В назидание рассказывают об одном из его двоюродных дедов, заразившемся французскими идеями и по сей причине якобы спившемся. «Какое скудоумие!» — вздыхал Винсент. Начались ссоры. Пастор пригрозил, что выгонит сына из дома.

Пусть так! Винсент не уступит. Он убедит Кее. Она будет его ангелом спасителем — милой, доброй подругой из тех, что так любит Диккенс, его королевой, которая даст ему простое человеческое счастье. Пусть Кее не отвечает на его письма, даже не распечатывает их. Он сам пойдет к ней и выскажет ей свою любовь, объяснит, как она нужна ему, как он стремится стать таким же, как все. Тео прислал ему деньги на поездку. Сестра Вильгельмина — другая участница заговора — бдительно сторожила Кее.

И вот Винсент, покинув Эттен, приехал в Амстердам и явился к родителям своей кузины.

Они сидели за обедом, но ее не было с ними. Она убежала. Кее не хотела видеть Винсента. «Она, и никакая другая!» — заявил Винсент. «Только не он», — отвечала Кее.

Винсент рыдал, умолял допустить его к любимой. Родители Кее сурово отчитали его, заявив, что его упорство просто «отвратительно». Но он продолжал настаивать на своем. Кее нужна ему. Он хочет стать таким, как все. Как он уже писал Ван Раппарду, он не в силах быть только моряком, плавающим по «бурному морю». И ему тоже нужны хижина на берегу, укрытая от бурных морских ветров, жена, дети, домашний очаг. Неужели они не верят его исступленной любви? Он готов на все, лишь бы они поверили. Пусть только Кее выйдет к нему. Он хочет видеть ее, говорить с ней. Он убедит ее. Вот что, — вдруг осенило его, — глядите: сколько я продержу руку на огне этой лампы, столько минут пусть Кее будет здесь и выслушает меня! Больше мне ничего не надо! И на глазах у охваченных ужасом родителей Винсент тут же протянул руку в огонь.

Оправившись от потрясения, отец Кее кинулся к нему. «Ты ее не увидишь!» — зло крикнул он и, поспешно задув огонь лампы, вытолкнул Винсента, чуть не потерявшего сознание от боли, «во мрак и холод».

Толкнул в объятия его судьбы.

В волны бурного моря.

  

<<< Картины ван Гога      Содержание книги "Жизнь ван Гога"      Следующая глава >>>