Брюссельский музей

  

Вся библиотека >>>

Оглавление книги >>>

 


Старые мастера


Эжен Фромантен

 

Брюссельский музей

 

Брюссельский музей пользуется гораздо меньшей славой, чем он того заслуживает. Его значение в глазах людей, ум которых инстинктивно забегает вперед, умаляется тем, что он расположен в двух шагах от границы и является как бы первым этапом паломничества к священным местам. Ван Эйк принадлежит Генту, Мемлинг — Брюгге, Рубенс — Антверпену. Ни одного из этих великих мистеров Брюссель считать «своим» не может. Они родились не здесь и вряд ли писали тут. Брюссель не обладает пи: их шедеврами, ни их останками. Настоящая родина этих художников в других местах, где они и ожидают вас. Иго ото придает красивой столице вид пустого дома и ш.пывает к ней совершенно незаслуженное пренебрежении. Не знают или забывают, что нигде больше во Фландрии эти три принца фламандской живописи не являются и сопровождении такой свиты художников и блестящих умом, которые окружают их тут, следуют за ними, пред-июствуют им, распахивают перед ними двери истории и исчезают, когда те входят. Бельгия •— великолепная к и и I'M. искусства, главы которой, к счастью для славы отдолышх мест, разбросаны повсюду. Но введением к ней служит Брюссель, и только Брюссель. Тому, кто хотел бы перескочить через введение, чтобы скорее приступить к самой книге, я скажу, что он делает ошибку: открывая книгу  ('лишком рано,   он плохо ее поймет.

11то ц|ну|,оние прекрасно само по себе и, кроме того, оно— нсипмсмммьта документ. Оно предупреждает вас о том, что им унидито, подготовляет вас ко всему, помогает все раскрыть, все понять. Оно вносит порядок в эту смесь собственных имен и произведений, которые случай и время разбросали по множеству разных капелл; здесь они приведены в строгую систему и каталогизированы с безупречным тактом. Это своего рода перечень того, какое количество мастеров подарила нам Бельгия вплоть до современной школы, краткий обзор того, чем она владеет в своих различных хранилищах: музеях, церквах, монастырях, госпиталях, ратушах, частных собраниях. До тех пор, пока не были созданы две одинаково хорошо подобранные коллекции — Антверпенского и Брюссельского музеев,— Бельгия, может быть, и сама хорошо не знала всего объема своего национального сокровища, вместе с голландским самого богатого в мире после Италии. Наконец, история искусства во Фландрии капризна и довольно романтична. Нить ее сплошь и рядом обрывается, потом вновь появляется: кажется, что живопись потерялась, сбилась с пути на больших мировых дорогах. Она словно блудный сын, который возвращается тогда, когда его уже более не ждут. Если вы хотите составить себе представление о его приключениях, узнать, что происходило с ним во время его отсутствия, пройдитесь по Брюссельскому музею: он расскажет вам об этом в легко доступной форме, дав полный, правдивый и ясный конспект истории, охватывающей два столетия.

О порядке, в каком содержится музей, я говорить не буду — он безукоризнен. Чудесные залы, прекрасное освещение, произведения, выдающиеся по своей красоте, редкости или исторической ценности. Исключительная точность в определении происхождения произведений, вкус, забота, знание, уважение к предметам искусства превратили это богатое собрание картин в образцовый музей. Разумеется, это прежде всего музей фламандский, что вызывает к нему родственное чувство Фландрии, но он имеет огромную ценность и для всей Европы.

В Брюссельском музее голландская школа представлена слабо. Но ее тут и не ищут. Она нашла бы здесь чуждые ей верования и нравы — мистические, католические, языческие, с которыми не могла бы ужиться. Она столкнулась бы тут с легендами, с античным миром, с прямыми и косвенными воспоминаниями о герцогах бургундских, эрцгерцогах австрийских и итальянских князьях; оказалась бы лицом к лицу с папой, с Карлом V и Филиппом II,  то есть в обстановке и с людьми, которых она не знала или отвергала, с которыми боролась в течение ста лет и от которых ее навсегда оторвали ее гений, ее инстинкты и нужды и, следовательно, вся ее судьба. Только Маас отделяет Мурдейк от Дордрехта. Но между их границами лежит целый мир. Антверпен — антипод Амстердама; по своему наивному эклектизму, жизнерадостности и общительности своего гения Рубенс гораздо ближе к Веронезе, Тинторетто, Тициану, Корреджо и даже к Рафаэлю, чем к Рембрандту, своему современнику и  непримиримому противнику.

Что касается итальянского искусства, то оно представлено здесь лишь как напоминание о себе. Его фальсифицировали, чтобы лучше акклиматизировать, да оно и само по себе изменилось с переходом во Фландрию. Столкнувшись в наименее фламандской части галереи с двумя далеко не лучшими и сильно реставрированными, хотя и типичными портретами Тинторетто, мы лишь с трудом воспринимаем их рядом с Мемлингом, Мартином де Босом, ван Орлеем, Рубенсом, ван Дейком и даже рядом с Антонисом Мором. То же можв:о сказать и о Веронезе: он здесь не на мосте; его колорит кажется тусклым, напоминая темперу, его стиль — несколько холодным, его великолепие — надуманным и почти что чопорным. И все же это превосходная живопись, выполненная в лучшей манере. !>то фрагмент триумфальной мифологической композиции, пи резанный из одного из плафонов Дворца дожей, притом одного из лучших. Но рядом Рубенс фламандский, и этого доиольно, чтобы венецианский Рубенс приобрел чуждый данному месту оттенок. Кто из них прав? Если вслуши-ипты',я только в язык,- которым каждый из них владеет и сопершенстве, то теряешься, чему отдать предпочтение: умной и отшлифованной риторике, принятой в Венеции, или; напыщенной, величественной, горячей и неправильной рочи Антверпена? В Венеции склоняешься к Веронезе, ВО Фландрии лучше понимаешь  Рубенса.

Итальянское искусство имеет с другими хорошо разлитым и искусствами одну общую черту — оно в одно и то же время и крайне космополитично, ибо проникло пск1ду, и очень обособленно, ибо всегда жило за счет синих собственных сил. Оно чувствует себя дома во всей Мироне, кроме двух стран: Бельгии, на умы которой оно хоти и сильно влияло, но никогда не подчиняло их себе полностью, и Голландии, которая вначале, казалось, к ному прислушивалась, но в конце   концов пошла  своей дорогой. И если итальянское искусство живет в добром согласии с Испанией, если оно царит во Франции, где, по крайней мере, в области исторической живописи, наши лучшие художники были настоящими римлянами, то во Фландрии оно столкнулось с несколькими весьма выдающимися личностями, и притом местного происхождения, которые держат в своих руках власть и не намерены ни с кем ее делить.

История отношений этих двух стран — Италии и Фландрии — весьма любопытна: она длинна и запутанна. В другом месте вы, наверное, потерялись бы, но здесь, как я уже говорил, ее читаешь легко. Она начинается с ван Эйка и завершается тем днем, когда Рубенс покинул Геную и возвратился домой, привезя с собой чудесные плоды взятых в Италии уроков — то, что могло разумно воспринять искусство его страны. Эта история XV и XVI веков во Фландрии и составляет центральную и действительно своеобразную часть Брюссельского музея.

Здесь перед вами проходит период, заключенный между XIV веком и первой половиной XVII века. В двух крайних точках этого блестящего пути вас поражает одно и то же явление, довольно редкое для такой маленькой страны: искусство, возникающее тут же на месте и как бы само собой, и искусство, возрождающееся тогда, когда его уже считают мертвым. Узнаешь ван Эйка в прекрасном «Поклонении волхвов», Мемлинга — в тонких портретах, а там, в самом конце, через полтораста лет, и Рубенса. Это поистине восходит и заходит солнце — солнце блестящего, прекрасного, короткого и каждый раз нового дня. И пока ван Эйк сияет на горизонте, его отблески распространяются до самых крайних рубежей нового мира. В этих отблесках он словно пробуждается, познает себя и сам озаряется светом. И тогда Италия устремляется в Брюгге. А в результате наплыва туда людей, стремящихся изучить, как надо браться за дело, чтобы писать хорошо, ярко, насыщенно, легко и прочно, между двумя народами возникают оживленные сношения, которые, хотя и меняют свой характер и цели, никогда совсем не прекращаются. Ван Эйк был не одинок; вокруг него буквально кишели произведения, скорее произведения, чем имена. И эти произведения не отличались резко ни друг от друга, ни от немецкой школы. Это сокровищница, дорогой ларец для реликвий, сверкание драгоценных камней. Представьте себе перенесенное в живопись ювелирное мастерство, в котором ясно ощутима рука ремесленника — чеканщика и гранильщика, гравера и миниатюриста, иллюстратора псалтырей, который строго и с чисто монашеским вдохновением выполняет княжеский заказ, притом обладая уже весьма зрелым опытом и потому достигая самых ослепительных эффектов. В этой среде всегда выделяется Мемлинг — самобытный, единственный, непорочный и чарующий, как цветок, корень которого невозможно отыскать и который не дал побегов.

Но погас прекрасный рассвет, погас и дивный закат, ночь окутала север. Тут в Италии занялась заря. Вполне естественно, что север устремился туда. Это был для Фландрии тот критический момент, наступающий в жизни отдельных личностей и народов, когда молодость проходит и наступает пора зрелости, когда вера утрачивается и так нужно знание. Фландрия заняла по отношению к Италии такую же позицию, что и Италия по отношению к античному миру: она обратилась к Риму, Флоренции, Милану, Парме и Венеции, подобно тому, как Рим и Милан, Флоренция и Парма обратились некогда к латинскому Риму и к Греции.

Первым отправился в Италию Мабюзе около 1508 года; затем, около 1527 года, ван Орлей, потом Флорис, Кокси, а за ними и другие. В течение целого столетия в Италии, и   самом   центре   классического   искусства,   действовала фламандская академия, вырастившая ряд способных учеников,   давшая  несколько  хороших,  живописцев  и  чуть не заглушившая антверпенскую школу своей культурой, лишенной   большой   души,   своими   уроками,   худо   ли, хорошо ли воспринятыми, но посеявшими семена дотоле неведомых устремлений. Должны ли мы видеть предтеч it  ее питомцах?  Во всяком случае,   они являются родоначальниками,  связующими  звеньями,   исследователями, полными добрых намерений. Их влечет слава,   ослепля-(vr новизна и волнуют поиски лучшего. Не скажу, чтобы псо в этом гибридном искусстве было способно вознаградить за прошлые утраты и рождало надежды на будущее. 11 о, несомненно,  все эти художники привлекают внимание, они интересны и поучительны, хотя в сущности своим искусством  они помогли нам только лучше воспринять одну   идею — притом   идею   банальную,   настолько   она общепризнана:   обновление  современного  мира  античностью и необычайное тяготение Европы к итальянскому Порождению.   На  севере   Ренессанс  протекал   так  же, как и на юге, с той только разницей, что в тот момент Италия шла впереди, а Фландрия следовала за нею и что* Италия являлась школой высокой культуры и возвышенного духа,  вызвавшей прилив  в  нее фламандских учеников.

Эти ученики,— как хотелось бы их назвать, делая честь их учителям,— эти последователи — наименование, более отвечающее их энтузиазму и заслугам,— различны между собой и по-разному воспринимают дух Италии, который издали ощущается всеми, а вблизи пленяет каждого сообразно его индивидуальности. Среди них есть такие, кого Италия привлекла, но не обратила, как, например, Мабюзе, оставшийся готическим по духу и художественной манере и вынесший из своей поездки лишь вкус к прекрасной архитектуре, притом скорее к дворцам, чем к капеллам. Есть и такие, кого Италия удержала при себе, и такие, кто вернулся оттуда назад уже менее самобытным, более гибким, более нервным, более склонным к изображению взволнованных движений, как ван Орлей. Некоторые направились в Англию, Германию или Францию. Другие возвратились вообще неузнаваемыми, как, например, Флорис, беспокойная и холодная манера письма которого, причудливый стиль и тонкая работа приветствовались как событие в жизни школы и принесли ему опасную честь иметь, как говорят, полтораста учеников.

Среди этих перебежчиков легко увидеть немногих упрямцев, сохранивших поразительно простодушную и прочную привязанность к родной земле. Возделывая ее, они открывали в ней новое. Таков был Квентин Массейс, кузнец из Антверпена. Он начал с выкованного им колодца, который до сих пор можно видеть у главного портала собора Богоматери; позднее той же наивной рукой, уверенной и сильной, тем же орудием чеканщика, он написал хранящуюся в Лувре картину «Меняла и его жена» и изумительное «Положение во гроб», находящееся в Антверпенском музее.

Не выходя из этого исторического зала Брюссельского музея, можно еще долго изучать его и открыть там много любопытного. Период от конца XV века до последней трети XVI века, начинающийся Мемлингом, Герардом Давидом и Дирком Баутсом и заканчивающийся носледними учениками Флориса, например, Мартином де Босом,— один из тех периодов развития северной школы, которые во французских музеях представлены слабо. В Брюссельском музее мы встречаем имена, нам совершенно не знакомые, как Кокси и Конинксло; здесь же мы можем составить себе правильное представление о заслугах и преходящем значении Флориса и с одного взгляда определить его историческую ценность. И хотя слава его продолжает по-прежнему удивлять нас, но теперь она становится уже более понятной. Видим мы также в музее и Барента ван Орлея. Несмотря на извращенность манеры и безумную жестикуляцию, которой он наделяет своих героев в минуты воодушевления, несмотря на их театральную скованность, когда он себя сдерживает, ошибки в рисунке и заблуждения вкуса, он представляется нам несравненным художником прежде всего в картине «Испытания Иова» и затем, еще очевиднее, в написанных им портретах. У него вы найдете черты готики и флорентийского искусства, Мабюзе и ложно понятого Микеланд-жело, стиль наивно-повествовательный в его триптихе «Иов» и стиль исторический в его триптихе «Христос, оплакиваемый богоматерью». В одном случае у него плотный, тяжелый и словно картонный слой краски, цвет тусклый и вся скука унылой работы по чуждым образцам; в другом — жизнерадостность и страстность палитры, сверкающие поверхности, стеклистый блеск, свойственные живописцам, вышедшим из мастерских Брюгге. И, однако, мощь, изобретательность и сила руки этого причудливого и изменчивого художника таковы, что, несмотря на противоречия, его легко узнать по какой-то присущей ему оригинальности. В Брюсселе есть поразительные произведения этого мастера. Заметьте, что я ничего не говорю вам о Франкене, Амбросиюсе Франкене, чистом фламандце той же эпохи, картин- которого совсем нет в Брюссельском музее, но который превосходно представлен в Антверпене; здесь его отсутствие возмещается картинами, близко его напоминающими. Кроме того, я совершенно не касаюсь произведений, трудно определимых и собранных в каталоге под рубрикой «неизвестные мастера»: триптихов,^портретов разных времен, начиная с двух больших фигур во весь рост — Филиппа Красивого и Иоанны Безумной,— двух редких произведений высокой иконографической ценности, восхитительных по технике письма и очень поучительных в историческом отношении. В музее имеется всего около пятидесяти анонимов, авторов которых установить невозможно. Однако их сходство с другими картинами, определенными уже с большей точностью, позволяет подчас уточнить и их происхождение. Благодаря этому преемственность произведений становится более ясной и пробелы в генеалогии постепенно заполняются. Видим мы в музее и раннюю голландскую школу, а именно школу харлемскую, которая была связана с фламандской школой вплоть до того дня, когда Голландия окончательно отделилась от Фландрии. Это было первое усилие нидерландцев создать свою живопись (школу эту я тоже оставляю в стороне). Из художников этой школы назову только Дирка Баутса с его двумя величественными панно «Правосудие Оттона», Хемскерка и Мостарта. Мостарт, коренной голландец, человек непокорный, возведенный в дворянство Маргаритой Австрийской, пишет выдающихся людей своего времени. Это своеобразный жанрист, в произведениях которого причудливо переплетаются история и легенда. В двух эпизодах из жизни св. Бенедикта он показывает интерьер кухни, рисует семейную и домашнюю жизнь своих современников, как это будут делать сто лет спустя. Хемскерк — апостол линейных форм, сухой, угловатый, резкий, любитель черноватых тонов. Его фигуры, словно вырезанные из твердой стали, смутно напоминают Микеланджело.

Трудно сказать, были ли эти художники голландцы или фламандцы. В этот период мало значило родиться по ту или по сю сторону Мааса; важнее было знать, испил ли художник пьянящих вод Арно или Тибра? Был он или не был в Италии? В этом заключалось все. Нет ничего причудливей большей или меньшей смеси итальянской культуры и германской природы, чужого языка и неизгладимого местного акцента — смеси, характеризующей школу итало-фламандских мастеров. Можно сколько угодно путешествовать: кое-что меняется, но основа остается неизменной. Возникает новый стиль, движение вторгается в композицию, на палитре появляются намеки на светотень; в искусстве, где до этого все были старательно и по местной моде одеты, появляются нагие тела, фигуры персонажей укрупняются, группы становятся многолюднее, картины загромождаются деталями, фантазия приходит в мифологию, ничем не обуздываемая живописность вплетается в историю. Это период страшных судов, дьявольских искушений, апокалиптических откровений, кривляющейся чертовщины. Воображение севера с радостыо отдается всему этому и доходит в изображении смешного и ужасного до экстравагантностей, совершенно немыслимых для итальянского вкуса.

Первоначально ничто не нарушает методической и цепкой природы фламандского гения. Исполнение остается точным, острым, тщательным, кристаллическим, рука художника помнит, что она еще недавно работала над гладким и твердым материалом, чеканила медь, покрывала эмалью золото, плавила и окрашивала стекло. Затем постепенно техника изменяется, колорит разлагается, тон распадается на свет и тень, приобретатет радужность и, сохраняя свою определенность в складках материй, улетучивается и бледнеет на выпуклостях. Живопись становится менее основательной, цвет менее насыщенным по мере того, как он теряет силу и яркость, вытекавшие из его цельности: метод флорентийских живописцев начинает вносить расстройство в богатую и однородную палитру фламандцев. После первого такого вторжения этот недуг начинает уже быстро развиваться, поскольку фламандский дух, несмотря на свою готовность следовать итальянской школе, оказывается недостаточно гибким, чтобы полностью овладеть этими уроками. Он берет из них то, что может, притом далеко не всегда лучшее; кое-что постоянно от него ускользает; либо техника, когда он пытается уловить стиль, либо стиль, когда ему удается более или менее усвоить технику. После Флоренции над ним господствуют одновременно и Рим и Венеция. Влияние Венеции было чрезвычайно своеобразно. Фламандские художники почти не изучали Беллини, Джорджоне, Тициана. Наоборот, Тинторетто явно их поразил. В нем они нашли прельстившие их величественность, движение, мускулы, тот неуловимый переходный колорит, из которого позднее развился колорит Веронезе и который казался им наиболее пригодным для создания собственного колорита. Они заимствовали у него два-три тона, особенно желтый, и умение сопровождать их другими тонами. Надо заметить, что в этих отдельных подражаниях много не только несогласованности, но и поражающих анахронизмов. Фламандские художники теперь все больше и больше подчиняются итальянской моде, но в то же время плохо умеют к ней приноравливаться. Непоследовательность, неудачно подобранная деталь, причудливое сочетание двух несовместимых приемов на каждом шагу подчеркивают мятежную натуру этих своенравных учеников. Ко времени полного упадка итальянской живописи накануне XVII века среди этих итало-фламандцев еще можно было встретить людей прошлого, людей, как будто и не заметивших, что Возрождение уже завершило свое развитие. И хотя они жили в самой Италии, они словно издали следили за эволюцией ее искусства. Было ли это бессилие понять то новое, что совершается кругом, или природное отсутствие гибкости и упрямство, но в их духовном складе всегда наблюдались какая-то строптивость, что-то не поддающееся обработке. Итало-фламан-дец неизменно отстает от развития Италии, и потому при жизни Рубенса его учитель едва поспевал за Рафаэлем.

Но в то время, как в исторической живописи некоторые художники продолжали плестись в хвосте, в других ее областях мы находим художников, провидящих будущее и идущих впереди. Я говорю не только о старом Брейгеле, создателе бытового жанра, чисто фламандском гении, самобытном мастере, если он им был, родоначальнике будущей школы, который умер, так и не увидев своих сыновей, которые и как художники были поистине его сыновьями.

Брюссельский музей знакомит нас с одним малоизвестным художником, чье имя еще не установлено, носившим прозвища: во Фландрии — Хендрик мет де Блес или де Блессе («Человек с хохолком»), в Италии — Чиветта, потому что его ставшие теперь очень редкими картины вместо подписи имеют изображение совы. Картина Хен-дрика де Блеса «Искушение св. Антония» с ее бутылочно-зеленым и черно-зеленым пейзажем, написанной асфальтом землей, высокой линией голубых гор, небом, переданным светлой берлинской лазурью, смело и удачно положенными красочными пятнами, с двумя нагими фигурами на грозном черном фоне и светотенью, дерзко выполненной в сочетании с полным дневным светом,— произведение совершенно неожиданное. Эта загадочная картина, в которой чувствуется Италия и предвосхищаются позднейшие Брейгель и Рубенс, в своих пейзажных фонах изобличает искусного художника и человека, нетерпеливо стремившегося  опередить свой век.

Из всех этих живописцев, в большей или меньшей степени утративших связь с родиной, из всех этих «романистов», как их называли в обществе по возвращении в Антверпен, Италия делала не только искусных и красноречивых художников, обладавших большим опытом и подлинным знанием, но и людей с выдающейся способностью распространять, «вульгаризировать» искусство — за это слово, употребляемое мною в его двух значениях, я прошу извинения. Кроме того, Италия развивала в них вкус к самой разнообразной деятельности. По примеру своих учителей они становились архитекторами, инженерами, поэтами. В наше время их прекрасный пыл вызывает улыбку, когда думаешь о подлинных художниках, им предшествовавших, и о вдохновенном мастере, который должен был последовать за ними. То были честные люди, трудившиеся во имя культуры своего времени и, бессознательно, ради прогресса школы. Они уезжали в Италию, а затем, обогащенные, возвращались домой, подобно эмигрантам, которые, накопив сбережения, везли их на родину. Среди них были и совсем второстепенные живописцы, о которых могла бы забыть даже местная история, если бы они не следовали друг за другом по линии родства и если бы генеалогия не была в данном случае единственной возможностью оценить полезность тех, кто ищет, и понять внезапное величие тех, кто обретает.

В итоге исчезла одна школа — школа Брюгге. Однако политика, война, путешествия, все деятельные элементы, способствовавшие физической и моральной организации народа, помогли возникновению другой школы в Антверпене. Ее вдохновляют заальпийские верования, заальпийское искусство является ее руководителем. Правители поощряют ее, все национальные потребности ищут в ней отклика. Эта школа одновременно и очень деятельна и очень нерешительна, весьма блестяща, поразительно плодотворна и вместе с тем почти безлична. Она претерпевает коренные превращения, становится неузнаваемой, пока в конце концов не воплощается окончательно в человеке, рожденном для того, чтобы покориться всем требованиям своего века и своей страны, питомце всех школ, сделавшемся, однако, самобытнейшим выразителем родной школы, то есть самым чистокровным фламандцем изо всех фламандцев.

Отто Веншос помещается в Брюссельском музее рядом со своим великим учеником. Неминуемо приходишь к этим двум неразлучным именам, когда подводишь итог всему предшествующему. Они видны издали и отовсюду — один, скрытый в лучах славы другого. И если я не назвал эти имена ранее, то вы должны быть лишь благодарны мне: я дал вам тем самым радость ожидания.

 

Следующая страница >>>