Вольтер

  

Вся библиотека >>>

Оглавление книги >>>

 


Джованни Джакомо Казанова


мемуары

Вольтер

 

После обеда мы отправились к г-ну Вольтеру, выхо-

дившему из-за стола в то время, как мы входили.

Он был точно среди целой толпы царедворцев и

дам, вследствие чего и мое ему представление

имело торжественный xapaктep.

 

- Это лучший момент в моей жизни, г-н Вольтер, — ска-

зал я ему, — вот уже двадцать лет, как я состою вашим учени-

ком, и мое сердце исполнено счастья видеть моего учителя.

 

— Милостивый государь, почитайте меня еще двадцать лет

и обещайте к концу этого времени уплатить мне мой гонорар.

 

— С удовольствием, если бы вы обещались мне подождать

этого времени.

 

Эта вольтеровская шутка всех рассмешила; все это в поряд-

ке вещей: шутники поддерживают одну из двух сторон против

другой, и та сторона, которая располагает шутников в свою

пользу, уверена в победе; это заговор хорошего общества.

 

К тому же я не был захвачен врасплох, я ожидал чего-либо

подобного и надеялся наверстать потерянное время.

 

Тем временем ему представили двух новоприбывших анг-

личан. «Эти господа — англичане, — сказал Вольтер, — и я же-

лал бы быть англичанином». Я нашел комплимент этот не-

сколько фальшивым и неуместным, потому что он обязывал

англичан отвечать из вежливости, что и они желали бы быть

французами; а между тем, если у них не было привычки нагло

лгать, они должны были стесняться сказать истину. Мне ка-

жется, что каждому порядочному человеку позволительно счи-

тать свой народ лучшим.

 

Спустя минуту Вольтер снова обратился ко мне и ска-

зал, что так как я — венецианец, то должен знать графа Альга-

роти.

 

—  Я его знаю, но не в качестве венецианца, потому что

семь восьмых моих дорогих соотечественников не знают, что

он существует.

 

— Я хотел сказать, в качестве писателя.

 

— Я провел с ним два месяца в Падуе лет семь тому; он об-

ратил мое внимание на себя в особенности тем, что был горя-

чим поклонником г-на де Вольтера.

 

— Для меня это лестно, но ему не нужно быть поклонни-

ком кого-либо, чтобы заслужить уважение всех.

 

— Если бы он не начал с поклонения, Альгароти не сделал

бы себе никогда имени. Сделавшись поклонником Ньютона,

он сумел заставить дам говорить о свете.

 

— Успел ли он в этом?

 

— Не так хорошо, как Фонтенель в своей книге «Множество

миров»; и все-таки можно сказать, что он успел.

 

—  Это правда; если вы его встретите в Болонье, скажите

ему, что я ожидаю его «Писем о России». Он может их выслать

в Милан моему банкиру Бланки, который их перешлет мне *.

 

— Непременно скажу, если его увижу.

 

— Мне говорили, что итальянцы недовольны его языком.

 

— Этому легко поверить:, во всем, что он пишет, встречает-

ся масса галлицизмов. Его стиль очень плох.

 

—  Но разве французские обороты не придают изящества

вашему языку?

 

—  Они делают его нестерпимым, как нестерпим был бы

французский язык, украшенный на немецкий или итальян-

ский лад, если б даже таким языком писал сам де Вольтер.

 

—  Вы правы, необходимо сохранять чистоту языка. Язык

Тита Ливия подвергался критике: говорили, что в нем слы-

шится падуанское наречие.

 

— Когда я принялся изучать этот язык, аббат Лазарини го-

ворил мне, что он предпочитает Тита Ливия Саллюстию.

 

—   Аббатт Лазарини,  автор трагедии  «Ulisse  il giovine»

(«Юный Улисс»)? Вы, должно быть, были тогда очень молоды;

я бы желал его знать. Зато я хорошо был знаком с аббатом

Копти, другом Ньютона, которого четыре трагедии охватыва-

ют всю римскую историю.

 

— Я тоже его знал. Я был молод, но считал себя счастли-

вым, что принят в общество этих великих людей. Мне кажет-

ся, что это было вчера, хотя с тех пор прошло много лет. И те-

перь, в вашем присутствии, мое скромное положение не ос-

корбляет меня; я желал бы быть младшим во всем роде чело-

веческом.

 

— Да, в этом случае вы были бы счастливее, чем если бы

были старейшим. Осмелюсь ли спросить, какому литератур-

ному роду вы себя посвящаете?

 

— Никакому, но со временем это придет. В ожидании этого

я читаю, сколько могу, и изучаю людей, путешествуя.

 

—  Это лучшее средство их узнать; но эта книга слишком

большая; легче достичь этого изучением истории.

 

— Да, если бы она не лгала. В фактах трудно быть уверен-

ным; она надоедает; а изучение общества забавляет. Гораций,

которого я знаю наизусть, мой руководитель; я его вижу везде.

 

—  Альгароти тоже знает Горация наизусть. Вы, конечно,

любите поэзию?

 

— Это моя страсть.

 

— Писали ли вы сонеты?

 

— С десяток, которых я люблю, и до трех тысяч, которых я

не перечитал.

 

— Италия точно помешалась на сонетах.

 

— Да, если можно считать помешательством желание при-

дать мысли гармоническую стройность, которая бы ее выделя-

ла. Сонет труден, потому что в нем запрещено увеличивать

или сокращать мысль, чтобы написать четырнадцать стихов.

 

— Это — прокрустово ложе, и вот почему у вас так мало хо-

роших сонетов. Что касается нас, то у нас нет ни одного хоро-

шего сонета, но в этом надо винить язык.

 

—  И французский гений; ибо думают, что слишком раз-

вернутая мысль должна потерять свою силу и свой блеск.

 

— А вы другого мнения?

 

— Извините меня. Все дело заключается в том, чтобы ис-

следовать мысль. Острого словца, например, недостаточно для

сонета: оно как во французском, так и в итальянском языке

принадлежит эпиграмме.

 

— Кого из итальянских поэтов любите вы больше?

 

— Ариосто, но я не могу сказать, что я его люблю больше,

чем других, потому что я его только и люблю.

 

— Вам, однако ж, знакомы и другие?

 

— Я их всех читал, но все бледнеют перед Ариосто. Когда

лет пятнадцать тому назад я читал все то дурное, что вы о нем

писали, я говорил себе, что вы возьмете назад свои слова, ког-

да прочитаете его.

 

— Благодарю вас за мнение, будто бы я не читал его. Я его

читал, но я был молод, я знал поверхностно ваш язык. Предуп-

режденный итальянскими учеными, поклонявшимися Тассо,

я имел несчастие обнародовать мнение, которое считал своим,

между тем как оно было лишь эхом безрассудных предубежде-

ний тех,.которые влияли на меня *.

 

—  Господин Вольтер, я свободно вздыхаю. Но ради Бога,

уничтожьте сочинение, где вы осмеяли этого великого челове-

ка.

 

—  Зачем? Но я вам покажу опыт моего возвращения на

путь истины.

 

Я разинул рот. Этот великий человек начал декламировать

на память два больших отрывка из тридцать четвертой и трид-

цать пятой песни, где этот божественный поэт говорит о разго-

воре, который Астольф имел с апостолом Иоанном; он декла-

мировал, не пропуская ни одного стиха, без малейшей ошибки

в стихосложении. Затем он указал на красоты с умом, принад-

лежащим ему, и с величием, достойным его гения. Было бы

несправедливо ожидать чего-нибудь лучшего от самых ловких

итальянских глоссаторов. Я его слушал, полный внимания,

почти не переводя дыхания, желая найти хотя бы одну ошиб-

ку, но все было напрасно. Я обратился к обществу и заявил,

что извещу всю Италию о моем восторге. «А я, милостивый

государь, — отвечал великий человек, — извещу Европу о той

репутации, которою я обязан величайшему гению, произве-

денному ею».

 

Ненасытный в похвалах, заслуженных им, Вольтер на дру-

гой день дал мне перевод стансы, которая у Ариосто начинает-

ся стихами:

 

Quindi awien che tra principi e signori...

 

Вот этот перевод:

 

Князья и пастыри, окончив ратный спор,

Евангсльем скрепляют договор.

Вчера враги, вступив на мирный путь,

Друг друга нынче норовят надуть.

И слово лживо, и обманен взгляд.

Мед на устах, а сердце горький яд.

Что слово Божье, взятое в залог,

Когда корысть — единственный их бог.

 

В конце рассказа, покрытого аплодисментами всех присут-

ствующих, хотя ни один из них не понимал итальянского язы-

ка, г-жа Дени *, его племянница, спросила меня: думаю ли я,

что отрывок, продекламированный ее дядей, есть одно из луч-

ших мест в поэме великого поэта?..

 

— Да, сударыня; но это не лучшее место.

— Иначе и не могло быть, потому что в противном случае

не сделан был бы апофеоз синьора Лодовико.

— Его значит возвели в святые? Я этого не знал.

 

При этих словах шутники и Вольтер во главе их перешли

на сторону г-жи Дени. Все смеялись за исключением меня, ко-

торый был совершенно серьезен.

Вольтер, удивленный, что я не смеюсь, подобно другим,

спросил меня: «Вы думаете, что именно за отрывок, больше

чем человеческий, он был назван божественным?»

 

— Да, конечно.

— Какой же это отрывок?

 

—   Это  тридцать  шесть   последних стансов двадцать

третьей песни, в которых поэт описывает, каким образом Ро-

ланд сошел с ума. С тех пор, как существует мир, никто не

знал, как люди сходят с ума, — один лишь Ариосто это узнал

под конец своей жизни. Эти стансы наводят ужас, г-н де Воль-

тер, и я уверен, что, читая их, вы содрогались.

 

— Да, я их помню; любовь в этом виде ужасна. Мне хочется

перечитать их.

 

—  Может быть, вы будете так добры и продекламируете

их, — обратилась ко мне г-жа Дени, посмотрев на своего дядю.

 

—  Охотно, сударыня, — отвечал я, — если вам угодно по-

слушать.

 

— Вы их знаете наизусть? — спросил Вольтер.

 

— Да. С шестнадцатилетнего возраста не проходило года,

чтобы я не прочитывал Ариосто раза два или три; это моя

страсть, и он сохранился в моей памяти без всякого усилия с

моей стороны. Я знаю наизусть всю поэму, за исключением

тех длинных генеалогий и тех исторических тирад, которые

утомляют мысль, не захватывая сердца. Только Гораций запе-

чатлел в моей душе все свои стихи, несмотря на прозаичность

некоторых его посланий, которые далеко не так хороши, как

послания Буало.

 

—  Буало часто слишком сладок, г-н Казанова. Гораций —

Другое дело; я и сам люблю его, но для Ариосто сорок больших

песен это — слишком.

 

— Пятьдесят одна, г-н де Вольтер.

 

Вольтер замолчал, но г-жа Дени пришла на выручку. «Ну

что же, — сказала она, — стансы, которые заставляют содро-

гаться и благодаря которым их автор был назван божествен-

ным?»

 

Я сейчас же начал уверенным тоном, но не в однообразной

итальянской манере, которая так не нравится французам.

Французы были бы лучшими декламаторами, если бы их не

стесняли рифмы; это народ, который превосходно чувствует,

что говорит. У них нет ни страстного, однообразного тона мо-

их соотечественников, ни сентиментального тона немцев, ни

утомительной манеры англичан: каждому периоду они прида-

ют тон и звук наиболее соответствующие, но обязательный

возврат тех же звуков отымает у них часть этих преимуществ.

Я декламировал чудесные стихи Ариосто как музыкальную

прозу, оживляемую мною звуками голоса, движением глаз и

изменяя интонации согласно чувству, которое я хотел вну-

шить моим слушателям. Чувствовалось усилие, которое я де-

лал над собою, чтоб не заплакать, а слезы были у всех; но, ког-

да я начал:

 

Теперь отпускает он скорби своей поводья —

Нет никого, кто б свидетелем стал страданий.

Неудержимы слезы, словно поток половодья,

Неудержимо грудь содрогается от рыданий,—

 

слезы из моих глаз полились в таком изобилии, что все слу-

шатели принялись рыдать. Вольтер и г-жа Дени обняли меня,

но их объятия не могли остановить меня, ибо Роланд, чтобы

сойти с ума, должен был прибавить, что он находится в той же

кровати, в которой Анжелика находилась в объятиях Медора, и

необходимо было продекламировать следующую стансу.

 

Когда я кончил, Вольтер воскликнул: «Я всегда говорил:

тайна искусства заставлять плакать заключается в том, чтобы

самому плакать, но нужны действительные слезы, а для этого

необходимо, чтобы душа была глубоко взволнована. Благода-

рю вас, — прибавил он, обнимая меня, — обещаю завтра про-

декламировать вам те же стансы и плакать, как вы плакали». —

Он сдержал слово.

 

— Удивительно, — заметила г-жа Дени, — что Рим не за-

претил поэму Ариосто.

 

— Даже напротив, — сказал Вольтер, — Лев X заявил, что

будет отлучать от церкви всех тех, кто не будет признавать поэ-

мы. Два дома: д'Эсте и Медичи поддерживали его. Без этого,

вероятно, один лишь стих о даре, сделанном Римом, где поэт

говорит: puzza forte (страшная вонь), был бы поводом для за-

прета поэмы.

 

—  Жаль, — заметила г-жа Дени, — что Ариосто был так

щедр на подобного рода гиперболы.

 

—  Замолчите, племянница; все эти гиперболы полны ума

и силы. Все это — крупинки красоты.

 

Затем мы болтали о разных литературных предметах и,

наконец, коснулись пьесы «Ecossaise» («Шотландка»), которую

мы играли в Салере. Вольтер сказал мне, что если я хочу иг-

рать у него, то он напишет Шавиньи пригласить мою Линдану

приехать помогать мне, а он сам возьмет на себя роль Монро-

за. Я извинился, сказав, что г-жа * * * находится в Базеле и что

я и сам завтра принужден ехать. При этих словах он запроте-

стовал, возмутил все общество против меня и кончил тем, что

мой визит будет для него оскорбителен, если я не пожертвую

ему по крайней мере неделю.

 

— Я приехал в Женеву, — сказал я, — чтобы иметь честь

вас видеть; теперь, когда я этого достиг, мне здесь больше не-

чего делать.

 

-  Вы приехали, чтоб говорить мне или чтоб я говорил

вам?

 

— Чтоб говорить вам, конечно, но еще более, чтоб слушать

вас.

 

— Ну, в таком случае, оставайтесь еще три дня, обедайте у

меня каждый день, и мы будем беседовать друг с другом.

 

Приглашение было так соблазнительно и так любезно, что

было бы нелепо отказаться. Я принял его и затем простился.

 

...На другой день я вошел в спальню Вольтера, в то время

как он одевался; он переменил парик и надел другой ночной

колпак; он всегда носил на голове теплый колпак для защиты

от простуды. На столе я увидел «Summa» Св. Фомы Аквината и,

между другими итальянскими поэтами, «Secchia rapita» («По-

хищенное ведро») Тассони.

 

— Вот, — сказал мне Вольтер, — единственная трагикоми-

ческая поэма, которую Италия имеет. Тассони был монахом,

человеком остроумным и ученым.

 

— Что он был поэт, с этим я.согласен, но учености я не мо-

гу признать за ним; насмехаясь над системой Коперника, он

говорил, что, следуя ей, нельзя объяснить ни фазисы Луны, ни

затмения.

 

— Где это он сказал такую глупость?

 

— В своих академических речах.                        

Он взял перо, записал сказанное мною и сказал:

 

— Но Тассони остроумно критиковал Петрарку.

 

— Да, но этим он наиес удар своему вкусу, так же как и Му-

ратори.

 

— Муратори у меня тут лежит. Согласитесь сами, что его

эрудиция велика.

 

— Et ubi peccas (этим-то он и грешит).

 

Вольтер открыл дверцы, и я увидел множество бумаг.

«Это, — сказал он мне, — моя корреспонденция. Тут вы найде-

те около пятидесяти тысяч писем, на которые я отвечал».

 

— Сохранились ли у вас копии ваших ответов?

 

— По большей части. Это дело лакея, который этим только

и занимается.

 

— Я знаю многих издателей, которые бы заплатили боль-

шие деньги за это сокровище.

 

— Да; но берегитесь издателей; это настоящие разбойники,

более страшные, чем морские разбойники в Марокко.

 

— С этими господами я буду иметь дело лишь в старости.

 

— В таком случае, они вам отравят вашу старость.

 

По этому поводу я цитировал ему макаронический стих

Мерлино Коччи.

 

— Что это такое?

 

—  Это стихи известной поэмы в двадцати четырех пес-

нях.

 

— Известной?

 

— Да, и достойной известности, но оценить ее можно толь-

ко при знании мантуанского наречия.

 

— Я ее пойму, если вы мне доставите поэму.

 

— Буду иметь честь принести ее завтра.

 

— Весьма меня обяжете.

 

Нас прервали, и мы провели в обществе два часа. Вольтер

пустил в ход все свое остроумие и всех очаровал, несмотря на

свои саркастические выходки, которые не щадили даже при-

сутствующих; но он владел неподражаемым искусством на-

смехаться не оскорбляя.

 

Его дом был поставлен на широкую ногу, кухня у него бы-

ла превосходная — обстоятельство, очень редко встречающееся

среди поклонников Аполлона, которые редко бывают в мило-

сти у Плутоса. Ему в то время было шестьдесят шесть лет, и

он имел двадцать тысяч ежегодного дохода. Говорили, что этот

великий человек обогатился, надувая издателей; правда заклю-

чается в том, что он чаще был сам надуваем издателями. Воль-

тер обогатился не своими произведениями, и так как он го-

нялся за известностью, то часто давал свои сочинения с тем

только, чтобы они были напечатаны и распространяемы. Я

сам был свидетелем, как он подарил «Вавилонскую принцес-

су» — прелестную сказку, написанную им в три дня.

 

...На другое утро, хорошенько выспавшись, я принялся пи-

сать Вольтеру послание белыми стихами, которое мне стоило

больших трудов. Я отправил ему его вместе с поэмой Валенго,

но я сделал глупость: я должен был предвидеть, что поэма ему

не понравится, ибо трудно хорошо оценить то, что не хорошо

понимаешь.

В полдень я отправился к Вольтеру. Он не принимал, но

его место заступила г-жа Дени. У ней было много ума, вкуса,

эрудиции; она к тому же ненавидела короля прусского. Г-жа

Дени просила меня рассказать ей, как я спасся из-под Пломб,

но рассказ был слишком длинен и я отложил его до другого

раза. Вольтер не обедал с нами; он появился только в пять ча-

сов, держа в руках письмо.

 

— Знаете ли вы, — спросил он меня, — маркиза Альбергати

Капачелли, болонского сенатора, и графа Парадизи?

 

— Парадизи я не знаю, но знаю немного Альбергати. Вы с

ним знакомы?

 

— Нет, но он мне прислал сочинение Гольдони, болонской

колбасы и перевод моего «Танкреда»; он собирается посетить

меня.

 

— Он не приедет; он не так глуп.

— Как, глуп? Разве посещать меня — глупость?

— Глупость не для вас, а для него.

— Отчего?

 

— Он знает, что слишком потеряет, ибо теперь он наслаж-

дается мнением, которое, как ему кажется, вы имеете о нем.

Если бы он приехал, вы бы увидели его ничтожество, и ил-

люзия исчезла бы. Тем не менее, он — хороший дворянин,

имеет шесть тысяч цехинов в год и страдает-театроманией.

Он довольно хороший актер; он написал несколько коме-

дий в прозе, но они не выдерживают ни чтения, ни представле-

ния.

 

—  Вы напяливаете на него платье, которое не украшает

его.

 

— Я принужден сознаться, что оно и в таком виде ему не

впору.

 

— Он — сенатор.

 

— Нет; он принадлежит к сорока, в Болонье сорок состав-

ляют пятьдесят *.

 

— Каким образом?

 

— Да так же, как в Базеле одиннадцать часов составляют

полдень.

 

— Понимаю; вроде того, как ваш Совет Десяти состоит из

семнадцати.

 

— Именно; но проклятые сорок в Болонье изображают из

себя нечто другое.

 

— Почему проклятые?

 

— Они не зависят от фиска и благодаря этому они делают

какие им угодно преступления безнаказанно, в крайнем случае

их высылают за границу, где они живут, как хотят, на свои до-

ходы.

 

— Тем лучше; но возвратимся к нашему предмету. Маркиз

Альбергати, конечно, писатель?

 

— Он недурно пишет по-итальянски; но увлекается собст-

венным слогом, разбавляет его водой и голова его пуста.

 

— Он, вы говорите, актер?

 

— Очень хороший, в особенности в своих пьесах, когда иг-

рает роль влюбленного.

 

— Он красив?

 

— Да, на сцене, но вообще его лицо без выражения.

 

— И, однако, его пьесы нравятся?

 

— Не знатокам; их бы освистали, если бы их поняли.

 

— А что вы скажете о Гольдони?

 

— Все, что о нем можно сказать, это то, что Гольдони —

итальянский Мольер.

 

— Почему он называет себя поэтом герцога Пармского?

 

— Вероятно, желая доказать, что у самого умного человека

есть слабая струна, как и у всякого глупца; что же касается гер-

цога, то он, вероятно, ничего и не подозревает. Гольдони назы-

вает себя также адвокатом, хотя им он никогда не был. Он —

хороший автор комедий и ничего больше. Вся Венеция знает,

что я — его друг; поэтому о нем я могу говорить обстоятельно:

но не блещет в обществе, и несмотря на иронию, так часто

встречающуюся в его комедиях, у него чрезвычайно мягкий

характер.

 

—  Мне то же самое говорили. Он беден, и меня уверяли,

что он хочет бросить Венецию. Это не понравится содержате-

лям театров, где играются его пьесы.

 

— Все это говорилось наобум; многие думали, например,

что, получив пенсию, он перестанет писать.

 

— Город Кумы отказал же Гомеру в пенсии, из боязни, что-

бы и все другие слепые не потребовали ее.

 

Мы провели вечер очень приятно; он очень благодарил ме-

ня за «Macaronicon», который обещал прочитать. Он предста-

вил мне иезуита, которому платил жалование и который назы-

вался Адамом; представляя его мне, он прибавил после его

имени: «Это не Адам, первый из людей». Впоследствии мне го-

ворили, что Вольтер развлекался, играя с ним в трик-трак *, и

что когда проигрывал, то бросал ему в лицо кости. Если бы

везде обращались с иезуитами таким образом, то, вероятно,

иезуиты были бы тише воды, ниже травы, но мы еще далеки

от этого времени.

 

...На другой день, выспавшись хорошенько и приняв укре-

пительную ванну, я почувствовал себя в состоянии наслаж-

даться обществом Вольтера. Я отправился к нему, но я ошибся

в своем ожидании, потому что великому человеку в тот день

вздумалось быть не в духе, он издевался, насмехался, дулся.

Он начал с того, что за столом сказал мне, что благодарит за

подарок Мерлино Коччи.

 

—  Конечно, вы мне его дали с наилучшими намерения-

ми, — сказал он, — но я не могу поблагодарить вас за похвалы,

вами высказанные, ибо я потерял четыре часа в чтении по-

шлостей.

 

Я почувствовал, что волоса встают дыбом на моей голове,

но удержался и заметил спокойно, что впоследствии, может

быть, он и сам похвалит эту поэму еще больше, чем я ее похва-

лил. Я указал на несколько примеров недостаточности первого

чтения.

 

— Это правда, — отвечал он, — но что касается Мерлино, то

я отдаю его вам с руками и ногами. Я его поставил в один ряд

с «Девой» («Pucelle») Шапелена.

 

— Которая нравится всем знатокам, несмотря на свою пло-

хую версификацию, потому что это хорошая поэма, а Шапе-

лен был действительно поэт, хотя и плохо писал стихи.

 

Моя откровенность не понравилась Вольтеру; конечно, я

должен был предвидеть это, так как он сказал, что ставит «Ма-

кароникон» на одну доску с «Девой». Мне было также известно,

что грязная поэма такого же названия считалась его произве-

дением; но я знал, что он отрицал это; я предполагал, что он

скроет неудовольствие, вызванное моими объяснениями. Ни-

чуть не бывало; он отвечал мне резко, и я принужден был воз-

ражать ему так же резко. «Шапелен, — сказал я, — хотел также

сделать свой сюжет приятным, не привлекая читателей с по-

мощью вещей, которые оскорбляют нравственность и благоче-

стие. Так думает мой почтенный учитель, Кребильон».

 

— Кребильон! Вот так судья! Но в чем, скажите, мой сото-

варищ Кребильон учитель ваш?

 

—  Он меня выучил менее чем в два года французскому

языку; в благодарность я перевел его «Радамиста» александ-

рийскими итальянскими стихами. Я — первый осмелился

применить этот размер к нашему языку.

 

— Первый! Извините, эта честь принадлежит моему другу

Мартелли.

 

— Вы ошибаетесь.

 

—  Извините; у меня есть его сочинения, изданные в Бо-

лонье.

 

— Я не об этом говорю; я не говорю, что Мартелли не пи-

сал александрийскими стихами, но его стих имеет четырнад-

цать слогов без перемежающихся мужских и женских рифм.

Тем не менее, я сознаюсь, что он думал подражать вашим

александрийским стихам, и его предисловие заставило меня

много смеяться. Вы, может быть, не читали его?

 

— Конечно, читал. Я всегда читаю предисловия. Мартелли

доказывает, что его стихи производят на итальянские умы то

же впечатление, какое наши александрийские стихи произво-

дят на нас.

 

— Вот это-то именно и смешно. Он грубо ошибся, судите

сами. Ваш мужской стих имеет двенадцать слогов, а женский

тридцать. Все же стихи Мартелли имеют по четырнадцати, за

исключением тех, которые оканчиваются длинной гласной,

которая в конце стиха всегда стоит двух гласных. Заметьте так-

же, что первый полустих Мартелли всегда состоит из семи

слогов, между тем как французский — из шести. Или ваш друг

Мартелли был глухой, или же имел фальшивое ухо.

 

— Значит, вы строго придерживаетесь нашей версифика-

ции?

 

— Строго, несмотря на трудности.

 

— Как принято было ваше нововведение?

 

— Оно не понравилось, потому что никто не умел деклами-

ровать мои стихи; но я думаю восторжествовать, когда сам

стану их декламировать в наших литературных кружках.

 

— Помните ли вы что-нибудь из вашего «Радамиста»?

 

— Я его всего помню!

 

— Завидная память! Я вас послушаю с удовольствием.

 

Я стал декламировать ту же сцену, которую читал лет де-

сять тому назад Кребильону, мне показалось, что Вольтер слу-

шал с удовольствием.

 

— Незаметно, — сказал он, — никакого затруднения.

 

Это было мне чрезвычайно приятно. В свою очередь вели-

кий человек прочитал мне сцену из своего «Танкреда», кото-

рый тогда, если не ошибаюсь, не появлялся еще в печати.

 

Мы бы разошлись по-приятельски, если бы на этом по-

кончили, но приведя цитату одного стиха Горация, он приба-

вил, что Гораций был величайший мастер в драме, что он дал

такие правила, которые никогда не состарятся. На это я ему

ответил, что он не признавал только одно правило, но как ве-

ликий человек.

 

— Какое?

 

— Вы не пишете: contentus paucis lectoribus (довольствуясь

немногими читателями).

 

— Если б Горацию пришлось бороться с гидрой предрас-

судков, то он бы писал для всех.

 

— Мне кажется, что вам не следовало бы бороться с тем,

чего вы не уничтожите.

 

— То, чего я не окончу, окончат другие, и за мной все-таки

останется честь начала.

 

— Прекрасно; но предположите, что вы уничтожили пред-

рассудки, чем вы их замените?

 

— Вот тебе на! Когда я освобождаю человечество от дикого

зверя, пожирающего его, то можно ли спрашивать, что я по-

ставлю на место этого зверя?

 

— Предрассудки не пожирают человечества; они, напротив

того, необходимы для его существования.

 

— Необходимы для его существования! Ужасное богохуль-

ство, с которым расправится будущее! Я люблю человечество,

желаю его видеть таким же свободным и счастливым, как я, а

предрассудки не уживаются с свободой. Почему думаете вы,

что рабство составляет счастие народа? — Читали ли вы меня

когда-нибудь?

 

—  Читал ли я вас? Читал и перечитывал, в особенности

тогда, когда не был с вами согласен. Ваша господствующая

страсть — любовь к человечеству. Et ubi peccas (И в этом грех).

Она не согласуется с благодеяниями, которыми вы желаете на-

делить человечество; она сделала бы его еще более несчастным

и порочным. Оставьте ему зверя, пожирающего его: этот зверь

дорог ему. Я никогда не смеялся так, как смеялся, читая удив-

ление Дон Кихота, когда он принужден был защищаться от ка-

торжников, которым из величия души он возвратил свободу.

 

— Печально, что у вас такое дурное мнение о ваших ближ-

них. Но, кстати, чувствуете ли вы себя свободным в Вене-

ции?

 

— Настолько, насколько можно быть свободным при ари-

стократическом правлении. Наша свобода не так велика, как

свобода в Англии, но мы и этим довольны.

 

— И даже под Пломбами?

 

—  Мое заключение было делом деспотизма, но убежден-

ный, что я сознательно не раз злоупотреблял свободой, я нахо-

жу, что правительство было право, заключая меня, даже без

обыкновенных формальностей.

 

— И, однако, вы убежали.

 

— Я пользовался лишь своим правом, как и они пользова-

лись своим.

 

— Превосходно! Но в таком случае никто в Венеции не мо-

жет считать себя свободным.

 

— Может быть, но согласитесь, что для того, чтобы быть

свободным, достаточно полагать, что пользуешься свободой.

 

— С этим трудно согласиться. Мы рассматриваем свободу

с двух различных точек зрения. Даже аристократы, даже члены

правительства не свободны у вас; они, например, не имеют

права путешествовать без позволения.

 

— Это правда; но это закон, который они сами наложили на

себя добровольно. Можно ли сказать, что житель Берна не сво-

 

боден только потому, что он подчинен закону против роскоши,

когда этот закон он сам создал?

 

- Ну, так пусть народы и создают себе законы.

 

После этого и без малейшего перехода, он спросил меня:

откуда я приехал? «Я приехал из Роша, — сказал я. — Я был бы

в отчаянии, если б в Швейцарии не видел знаменитого Галле-

ра *. В моих путешествиях я считаю моей обязанностью за-

свидетельствовать мое почтение великим ученым современ-

никам».

 

— Г-н Галлер, должно быть, понравился вам.

 

— Я провел у него три прекраснейших дня в моей жизни.

 

- С чем и поздравляю вас. Нужно поклоняться этому ве-

ликому человеку.

 

—  Я то же думаю. Мне в особенности приятно, что вы

именно отдаете ему справедливость; сожалею, что он не так

справедлив по отношению к вам.

 

— Э! Может быть, мы оба ошибаемся!

 

При этом ответе, которого быстрота составляла всю заслу-

гу, все присутствующие расхохотались и принялись хлопать.

Разговор о литературе прекратился, и я молчал до того момен-

та, когда Вольтер удалился; я подошел к г-же Дени и спросил

ее: не желает ли она дать мне каких-либо поручений в Рим. За-

тем я вышел, довольный, — как я имел тогда глупость ду-

мать, — что в этот день я восторжествовал над атлетом; но про-

тив этого великого человека в сердце моем сохранилось недоб-

рое чувство, заставлявшее меня в течение десяти лет критико-

вать все то, что выходило из-под его пера.

 

Теперь я в этом раскаиваюсь, хотя нахожу, что в моем спо-

ре с ним я был тогда прав. Я должен был молчать, почитать его

и де доверять своим суждениям. Я должен был понять, что без

его насмешек, которые меня возмутили на третий день моего

пребывания с ним, я бы находил его во всем правым. Одна эта

мысль должна была бы заставить меня молчать; но человек в

гневе всегда полагает, что прав. Потомство, которое будет меня

читать, подумает, что я принадлежу к числу его зоилов, и при-

знание, которое я делаю в настоящую минуту, может быть, ни-

когда не будет прочитано. Если когда-либо мы встретимся в

Царстве Плутона, освобожденные от наших земных недо-

статков, то, вероятно, мы помиримся; он примет мои из-

винения и будет моим другом, я — его искренним поклонни-

ком.

 

Часть ночи я провел, записывая мои разговоры с Вольте-

ром; вышел чуть не целый том. К вечеру мой эпикуреец при-

шел за мной, мы отправились ужинать с тремя нимфами и в

течение пяти часов совершали всевозможные глупости, какие

только мне приходили в голову, а в этом роде мое воображение

было всегда необыкновенно обильно. Прощаясь с ними, я обе-

щал навестить их по моем возвращении из Рима и сдержал

слово. На другое утро я уехал, пообедав с моим милым эпику-

рейцем, который проводил меня до Анеси, где я остался ноче-

вать.

 

<<< Оглавление книги   Следующая глава >>>