Вся библиотека >>>

Содержание альбома >>>

 

 

Любимые русские художники

Александр Николаевич Бенуа


 

Статьи воспоминания Александра Бенуа

 

 

Выставка Александра Яковлева

 

Я должен был сегодня продолжать свой обзор выставки в Музее декоративных искусств, и на этот раз мне предстояло заняться второй ее частью — эпохой типичного fin de siècle [Конца века (франц.).], иначе говоря — того десятилетия, в течение которого художники всего света (и особенно французы, в предвидении мирового экзамена, — выставки 1900 года) напрягали все силы на создание нового стиля. Результаты этих усилий в характерных образцах сейчас фигурируют на выставке. Но, признаюсь, мне не хватает мужества возвращаться к этой теме, — больно очевиден провал тогдашних благих намерений. Если же кого из читателей вопрос этот интересует, то он может убедиться в помянутой печальной неудаче, обозрев последние залы. Заодно он увидит там и совершенно интересные вещи в чисто художественном отношении. Он увидит чудесных форэнов [Произведения художника Форена.] (и не только карикатуры, но и картины и даже портреты), превосходные картины Вюйара, Андре, Рафаэлли, Тулуз-Лотрека и т. д. Очень любопытно тут же встретить и первые опыты главного божества “теперешней современности” — Пикассо, начавшего тридцать лет назад с бойких сценок иллюстративного порядка.

Итак, оставим эту выставку, получив от нее все то приятное и поучительное, что она могла дать. Сейчас же необходимо, не откладывая, обратиться к другому событию художественной жизни Парижа. Досмотреть пропущенное в павильоне Марсан успеется: “выставка жизненного убранства” простоит еще два месяца. Напротив, та выставка, которую я теперь имею в виду, продлится, согласно установившемуся обычаю, всего недели две, а время мчится так быстро, что и оглянуться не успеешь как этот срок минует.

Эта выставка, повторяю, событие. Настоящее событие, и не только художественного, но и общекультурного значения. Недаром ею ознаменовалось обновление самого видного из художественных салонов Парижа — в особняке Жана Шарпантье. Огромная масса элегантнейшего “монда”, съехавшаяся в понедельник на торжество открытия нового зала, с изумлением обходила оба этажа особняка, констатируя, что они сплошь завешаны произведениями одного мастера. И этот мастер — наш славный соотечественник Александр Яковлев, показывающий ныне публике то, что им было создано во время его путешествия по Азии, совершенного в составе экспедиции, организованной Андре Ситроеном. [Маршрут путешествия был таков: Сирия, Персия, Афганистан, Син-Киянг, Монголия, Китай; затем от Тянь-Тзиня морем до Ханоя и оттуда сухим путем до Сайгона.]

Нынешняя выставка Яковлева еще более, нежели выставка Croisière Noire [Черного рейса (франц.).], устроенная несколько лет назад, изумляет как обилием, так и необыкновенной ровной качественностью выставленного. Так как мне свойственно всегда оглядываться назад и приводить “мемориальные аналогии”, то и по этому поводу мне вспоминается та сенсация, которую производили полвека назад выставки В. В. Верещагина. Но если трудно ожидать от блазированной, перенасыщенной всякой документацией нынешней публики проявления того жгучего интереса, с каким относилась публика Верещагина к тому, что рассказывали его картины и этюды о таинственных странах Азии, то в смысле художественного значения выставка Яковлева представляет ничуть не меньшую сумму наблюдений и открытий, является чем-то несравненно более значительным и радостным.

Сумма наблюдений Яковлева действительно баснословна. Она так велика, что действует подавляюще. С трудом верится, что все выставленное сделано одной рукой в очень короткий срок, а очень многое — на месте, в самых неудобных условиях путешествия, в условиях, требующих закаленного здоровья и совершенно исключительной приспособляемости. Ведь то, что мы видим, не какие-либо альбомные зарисовки в несколько квадратных сантиметров, а совершенно законченные изображения, а то и настоящие портреты в натуральную величину (иные в рост). Сноровки во всем так много, что тому, кто не видал Яковлева за работой, может почудиться, будто при этом функционировал какой-то аппарат. Когда же убеждаешься, что такой сверхчеловеческий фокус все же произведен руками, интеллектом и волей человека, то невольно проникаешься к нему чувством, похожим на суеверное почтение. В средние века Яковлева заподозрили бы в колдовстве и в пользовании услугами нечистой силы.

Каждому такому “документу” веришь, как самой безошибочной фотографии. Но, разумеется, здесь нечто бесконечно большее, нежели фотография. Любопытно видеть всю эту многообразную толпу. В каких только шапках, костюмах, мантиях не разгуливают все эти афганцы, кашмирцы, киргизы, персы, монголы, к каким только разрядам и классам они ни принадлежат, начиная от пастухов и нищих и кончая ламами, принцами и... католическими священниками! Не разобраться в обступающей вас пестрой толпе! Но все это вместе взятое не этнографический музей, не одетые в костюмы манекены, а живые люди, каждый со своей личной самобытностью, во многих же чувствуется, в их выражении и во взгляде, величайшая духовная напряженность. Видно, там еще люди не “изверились”, там, вдали от нашей суеты, от кривобокого “прогресса”, люди по-прежнему обладают способностью уходить в себя и в глубине своего сознания искать ответа на запросы духа.

Это — для ученых, для философов, для исследователей религий и нравов. Но выставка Яковлева богата и другим содержанием — более определенно художественным. И вот чем нынешняя выставка выгодно отличается от его же выставки “Африканского похода”. Там доминировал документально человеческий, точнее антропологический элемент. Возможно, что самая тема была такова, что иначе к ней и подойти было трудно. Черные люди, люди-звери казались у Яковлева лишенными всякой духовной жизни в нашем понимании. Вместе с ними и все их окружающее представлялось каким-то пустым, косным. Пейзажей было мало, да и те, что были, не давали ни малейшего настроения. Нынешней же выставке особенный характер придает именно обилие пейзажей. И вот в свои изображения тех местностей, откуда родом наши предки, где зародились наши верования, наше мироощущение и самое сознание человечеством своего единства, художнику удалось вложить нечто иное, нежели простую, честную точность. Их озаряет поэзия.

Вообще нынешняя выставка Яковлева является весьма значительным этапом на пути его художественного развития. Чувствуется, что теперь он совершенно созрел. Обошлось это развитие мастеру не без блужданий, а то и настоящих промахов. Всякий истинный художник в известный момент принимается ненавидеть в себе что-либо, подчас очень для него характерное. И Яковлеву мог опостылеть самый его дар спорой, точной, безошибочной “съемки”, а может быть, он чувствовал и справедливость тех упреков, которые он слышал, упреков в отсутствии настоящих живописных элементов. И вот художник, невзирая на огромный успех, которым он уже пользовался, решается на нечто весьма рискованное, — на переработку своей манеры. Он отказывается от тех приемов, которыми пользовался с самых академических лет, и начинает заново учиться. За него становилось страшно, как бы он вовсе не растерял себя. Но художник знал, что делает, и сейчас уже налицо определенная удача опыта, — рискованный подвиг оправдал себя.

Правда, и теперь Яковлев не до конца одолел трудности своей новой живописной системы. И сейчас остаются следы некоторой пепельности в колорите, да и в самой моделировке форм (я говорю про его живопись) он не вполне отделался от чего-то графического; он все еще продолжает скорее рисовать кистью, чем писать. Но в целом все же перевал совершен. И это особенно сказывается в том, что теперь он оказался способным создавать настоящие одухотворенные синтезы природы, что пейзажи его оказались охваченными подлинной поэзией. В творчестве “документатора и протоколиста” Яковлева появилась неведомая ему доселе нота лиризма. В этих туманных далях, в этих насупленных вершинах, в этом каменном просторе живет душа, слышится музыка — та самая музыка, которая через тысячи превращений воспитала очарование Бородина, Мусоргского и Римского.

И как тактично и тонко Яковлев “стаффирует” эти пейзажи, из которых глядит сама “мать наша — Азия”. Отдающее старинкой слово “стаффаж”, означавшее в былое время — оживление пейзажа человеческими фигурами, — вполне уместно в данном случае. Пейзажи Яковлева не служат фоном для фигур, а, напротив, они составляют главное содержание картины, тогда как фигуры скорее служат именно их оживлению. Лежат в грозном безмолвии недоступные хребты и глетчеры, стелются пугающие необозримостью горизонты, и все это кажется завороженным навеки дыханием смерти. И вдруг замечаешь, как пробираются по ним пастухи со стадами, скачут на коротких мохнатых лошадках всадники, женщины в странных одеждах и чалмах доят скот, спешат путники, воины, охотники, и чужое, недоступное приближается Чары мертвого оцепенения нарушаются, весь пейзаж оживает и входит в круг человеческого сознания.

Повторяю, выставка Яковлева настоящее событие. В целом, это удивительная сокровищница как в научном, так и в художественном смысле. И невольно, когда обозреваешь ее, возникает вопрос, что же дальше станется с этой сокровищницей, с этим памятником, значение которого выходит далеко за рамки какой-то личной удачи. Неужели в наши дни не найдется собиратель-меценат такого “героического типа”, каким был П. М. Третьяков? Не говоря уже о высоком художественном значении всего того, из чего этот памятник составлен, он достоин быть сохраненным в целом, — как изумительнейшее достижение нашего времени. Хотелось бы, чтобы будущие поколения в этом ансамбле видели доказательство того, что и наше время умело заставлять технику служить интересам, превышающим простую любознательность, хотелось бы, чтобы жатва, собранная во время этой Campagne d'Asie [Азиатская кампания (франц.).], рассказывала о том, как в эпоху полного триумфа материализма и чудовищных социальных экспериментов там, — в недрах колыбели человечества, продолжали жить люди, весь личный быт и духовные запросы которых почти не отличались от того, чем были духовная жизнь и быт в дни Чингис-хана и Тамерлана.

1933 г.

 

 

Содержание альбома

 






Rambler's Top100