Тимирязев. ЗЕМЛЕДЕЛИЕ И ФИЗИОЛОГИЯ РАСТЕНИЙ.—ВЗАИМНОЕ ОТНОШЕНИЕ МЕЖДУ НАУКОЙ И ОБЩЕСТВОМ. ОБЗОР ВНЕШНИХ ОРГАНОВ ЦВЕТКОВОГО РАСТЕНИЯ.-МЕТАМОРФОЗ.— СПОРОВЫЕ РАСТЕНИЯ ДРЕВНЕЕ И ПРОШЕ СЕМЕННЫХ

Вся электронная библиотека      Поиск по сайту

 

академик тимирязевЖизнь растения

К. А. Тимирязев

Раздел: Научно-популярная литература

 

НАУКА И ОБЩЕСТВО. ВНЕШНЕЕ И ВНУТРЕННЕЕ СТРОЕНИЕ РАСТЕНИЯ. СКУДОСТЬ БОТАНИЧЕСКИХ ЗНАНИЙ, ПРОНИКАЮЩИХ В НАШЕ ОБЩЕСТВО.—ДВА УСТАРЕЛЫЕ ТИПА БОТАНИКОВ.-СОВРЕМЕННОЕ НАПРАВЛЕНИЕ НАУКИ.-МОРФОЛОГИЯ И ФИЗИОЛОГИЯ, ФОРМА И ЖИЗНЬ — ДВЕ ПРИЧИНЫ СРАВНИТЕЛЬНОЙ ОТСТАЛОСТИ БОТАНИКИ-ЛОГИЧЕ- СКАЯИ ПРАКТИЧЕСКАЯ.—ИСКУССТВО И НАУКА.-ЗЕМЛЕДЕЛИЕ И ФИЗИОЛОГИЯ РАСТЕНИЙ.—ВЗАИМНОЕ ОТНОШЕНИЕ МЕЖДУ НАУКОЙ И ОБЩЕСТВОМ. ОБЗОР ВНЕШНИХ ОРГАНОВ ЦВЕТКОВОГО РАСТЕНИЯ.-МЕТАМОРФОЗ.— СПОРОВЫЕ РАСТЕНИЯ ДРЕВНЕЕ И ПРОШЕ СЕМЕННЫХ.-СПОРА-КЛЕТОЧКА.-КЛЕТОЧКА-ОСНОВА И НАЧАЛО ВСЯКОГО ОРГАНИЗМА.-ОТНОШЕ- НИЕ ПРИВЕДЕННЫХ ФАКТОВ К ВОПРОСУ О ПРОИСХОЖДЕНИИ ОРГАНИЗМОВ.—ПЛАН ИЗЛОЖЕНИЯ

  

Смотрите также:

 

Ботаника

 

Биология

 

Необычные растения

 

Жизнь зелёного растения

 

Лекарственные растения

 

Необычные деревья

 

Мхи

 

Общая биология

 

Лишайники

 

Древние растения

 

Биографии учёных ботаников и биологов

Микробиология

 

Лечебные свойства берёзы

 

Пособие по биологии

Едва ли не в первый еще раз в Москве ботанику-физиологу представляется случай излагать в общедоступной форме и пред таким многочисленным собранием основные начала учения о жизни растения. Ввиду исключительности этого положения я считаю не лишним сказать несколько слов о современном состоянии нашей науки и ее отношении к обществу. Я полагаю, я не ошибусь, сказав, что едва ли о какой отрасли естествознания существует в нашем обществе такое смутное понятие, как именно о ботанике. Отсюда весьма понятно, что общество относится к ней безучастно, и едва ли какая естественная наука возбуждает в нем так мало интереса, как ботаника. Конечно, уже далеко за нами осталась та грибоедовская Москва, в которой с изумлением, почти с негодованием, восклицали:

Он—химик, он—ботаник, Князь Федор, мой племянник.

Но я хочу только указать на то обстоятельство,что при современном расположении к естествознанию химик, физиолог, геолог успели, по видимому, завоевать себе более почетное место, чем ботаник.

Я полагаю, я буду недалек от истины, сказав, что при слове ботаник еще и теперь в воображении многих людей, даже вполне образованных, но стоящих в стороне от науки, возникает один из следующих двух образов: или скучный педант, обладающий неистощимым запасом двойных латинских названий, часто самых варварских, умеющий, почти не глядя, всякое растение, всякую травку назвать по имени и по отчеству, умеющий, пожалуй, при случае сказать, какая трава употребляется от золотухи, какая от водобоязни, на что в действительности ни та, ни другая негодна. Вот один тип, наводящий тоску и уныние и, конечно, неспособный возбудить сочувствие к науке. Но рядом с ним при слове ботаник возникает и другой, менее мрачный образ: страстный любитель цветов, какой-то мотылек, порхающий от цветка к цветку, услаждающий свои взоры их ярким колером, вдыхающий их ароматы, воспевающий гордую розу и скромную фиалку, одним словом, тип изящного адепта той amabilis scientiae, как в былое время любили величать ботанику. Вот два крайние типа, связанные во мнении многих, очень многих людей

с представлением о ботанике; говорю это на основании личного опыта. Или педант-номенклатор, или любитель-садовод, или аптекарь, или эстетик, но никак не ученый. Ученый как-то заслоняется этими двумя типами. Да и существует ли такой ученый ботаник? И что это за наука—ботаника? К чему она стремится? Какие у нее задачи? Какими идеями она руководится? И руководится ли она, вообще, какими- нибудь идеями? Если общество находится в неведении относительно этих вопросов, то вина в том ложится отчасти на самих ботаников, отчасти кроется глубже, в историческом ходе развития науки. Оста- новимся% на рассмотрении этг^х обстоятельств.

Живая органическая природа может обращать на себя наше внимание с двоякой точки зрения: мы видим в ней тела—растения и животных, мы видим в ней явления, т. е. жизнь. Мы называем эти живые существа организмами потому, что они представляют нам части, которые мы называем органами, т. е. орудиями. Каждому органу, каждому орудию свойственно известное отправление, изве-' стное отношение к общей жизни всего организма. Изучать органы независимо от их отправления, организмы независимо от их жизни почти так же невозможно, как изучать машину и ее части, не интересуясь их действием. У кого стало бы терпения изучать описание частей какой-нибудь машины, например часов, без объяснения их значения? Такое изучение было бы не только скучно, но и бесплодно. Само собой понятно, что нельзя познакомиться и с действием машины, не зная ее устройства. Отсюда ясно, что независимое изучение организма -с этих двух произвольных точек зрения, т. е. как тела и как явления, искусственно и даже нелогично. Но, несмотря на то, эти две искусственные точки зрения, это раздробление предмета, давно укоренились в науке. Наука о живых существах, биология, распалась на две отрасли: на учение о формах—анатомию или в более широком смысле морфологию, и учение о явлениях, о жизни—ф и з и о- л о г и ю. Это распадение вызвано отчасти необходимостью применить принцип разделения труда к обработке громадного фактического материала, отчасти.же различием в приемах исследования и в целях, к которым стремятся эти две отрасли знания. Одна наблюдает и описывает, другая испытывает и объясняет. Доказательством, что это деление искусственно, служит невозможность его последовательного проведения. На деле оно никогда строго не прилагается. Морфолог поневоле вынужден говорить о значении органа, физиолог—об его -строении. Тем не менее, этот раскол и еще более узкая специализация научной деятельности грозят в будущем серьезной опасностью, своего рода вавилонским смешением языков: морфолог перестанет понимать физиолога; физиолог перестанет интересоваться деятельностью морфолога; каждый специалист замкнется в своей узкой области, не заботясь о том, что творится за ее пределом. Как бы то ни было, существование этих двух отраслей пока является фактом, навязанным неизбежной необходимостью, пред которым всякие сетования бессильны. Но, понятно, что эти две отрасли в весьма различной степени способны привлечь общее внимание, внимание людей, стоящих в стороне от науки и только интересующихся ее более крупными приобретениями.

Простое описание или перечисление окружающих нас растений и животных, конечно, не может возбудить общего интереса, хотя, разумеется, число лиц, находящих удовольствие в знакомстве с родной флорой и фауной, прямо свидетельствует о степени научного развития общества. Отрывочное описание замечательных растений и животных представляется чем-то мало занимательным, чем-то, если так можно выразиться, чересчур пресным, годным для детских книг и для тех книг с картинками, которые иногда издаются и для взрослых. Общее внимание может обратить на себя разве какая- нибудь диковинка вроде той газетной утки о плотоядном растении, пожирающем живых людей, которая недавно появилась на страницах многих иностранных и наших газет и даже попала в специальные издания*.

Иное дело—объяснение явлений, общих всем организмам того или другого царства, изучение основных законов жизни, оно может и должно привлекать внимание каждого мыслящего человека, желающего понимать то, что совершается вокруг него. То же оправдывается и относительно неоживленной природы; минералогия, простое описание веществ, образующих земную кору, конечно, не в состоянии возбудить такого интереса, как химия, объясняющая явления, вызываемые взаимодействием веществ, как геология, повествующая историю нашей планеты.

Итак, едва ли подлежит сомнению, что физиология более чем морфология, явление более чем тело, жизнь более чем форма, имеют право рассчитывать на общее внимание. Посмотрим же, которое из двух направлений получило в ботанике большее развитие,—то ли, которое имеет предметом жизнь, или то, которое останавливается на мертвой форме.

История науки свидетельствует, что почти все силы ботаников б.ыли направлены на эту вторую отрасль; ученые вдались в эту крайность 'и за формой забыли о жизни. Недалеко еще то время, когда значительное большинство ботаников принадлежало к первому из описанных выше типов, да и теперь, может быть, найдется немало готовых повторить слова одного французского зоолога, который по поводу оживленных прений в парижской академии похвалялся тем, что в течение всей/научной деятельности не высказал ни одной идеи, а только определял и описывал, описывал и определял. Если же от этих представителей уже отжившего направления обратимся к современным ученым, то и между ними найдем немало таких, которые, порицая своих предшественников, признавая превосходство физиологического направления, действуют в том же исключительно морфологическом направлении. По мнению этих современных представителей науки, ботаник—это такой человек, который век свой сидит за микроскопом, т. е. опять-таки рассматривает и описывает, но микроскопически малые организмы или микроскопически мелкие подробности крупных организмов. Несмотря на кажущееся несходство, деятельность тех и других по существу совершенно сходна;

* Замечание это относится к 1876 г.; но любопытно, что на днях та же старая утка снова вынырнула в некоторых иностранных и наших газетах. Примеч. ко второму изд все различие только в масштабе: одни смотрят невооруженным глазом или в лупу, другие—в микроскоп, но как те, так д другие только смотрят и описывают, и описания водоросли или паразитного грибка не отличаются от описания травы или дерева. Как те, так и другие забывают, что задача физиолога не описывать, а объяснять природу и управлять ею, что его прием должен заключаться не в страдательной роли наблюдателя, а в деятельной роли испытателя, что он должен вступать в борьбу с природой и силой своего ума, своей логики вымогать, выпытывать у нее ответы на свои вопросы, для того чтобы завладеть ею и, подчинив ее себе, быть в состоянии по своему произволу вызывать или прекращать, видоизменять или направлять жизненные явления.

Само собой разумеется, что между представителями исключительно морфологического, описательного направления встречались могучие умы, оживлявшие и освещавшие своей мыслью накопившийся материал,—мы даже вскоре увидим тому пример,—но в общей сложности их деятельность вращалась в круге понятий, которые были недоступны людям неподготовленным и потому не могли возбудить общего интереса. Изящная простота некоторых морфологических законов, стройность естественных систем, делающих из них замечательные памятники человеческого ума,—все это ускользает от понимания тех, кто не обладает необходимыми для их понимания частностями.

Таким образом, мы видим, что ботаника до сих пор развивалась преимущественно в направлении, наименее интересующем общество. Причина этого лежит, как уже сказано, отчасти в историческом ходе развития науки, отчасти ложится виной на самих ботаников. Историческое развитие каждой науки требует, чтобы простейшее в ней предшествовало более сложному. А понятно, что задача физиологии гораздо сложнее задачи морфологии и предполагает более обширный запас сведений. Для того, чтобы описывать органические формы, не нужно обладать никакими предварительными сведениями; для того, чтобы объяснять явления жизни, т. е. свести их на более простые физические и химические явления, в чем и заключается задача физиологии,—для этого нужно предварительно быть знакомым с этими последними явлениями. Для того, чтобы быть морфологом, нужно быть морфологом, и только. Для того, чтобы быть физиологом, нужно быть в известной степени и физиком, и химиком, и морфологом. Отсюда понятно, что физиологическое направление могло появиться в науке позже, т. е. только после развития физики и химии, но доказательством тому, что отсталость физиологии в значительной степени зависит от односторонности самих ботаников, служит тот факт, что, пока ботаники занимались исключительно формами, химики и физики проникли в заманчивую область растительной жизни и положили основание физиологии растений. Главными своими устоями физиология обязана не ботаникам, а химикам и физикам. Эта отсталость ботаников еще более поражает, если сравнить то, что сделано в физиологии растений, с тем, что сделано в физиологии животных. Казалось бы, факт совершенно нелогичный; физиология растений по своей задаче гораздо проще физиологии животных, так как жизнь растения очень немногосложна в сравнении с жизнью животных, и, однако, наши сведения о последней гораздо полнее и совершеннее. На этот раз, мне кажется, в защиту ботаников можно привести смягчающие обстоятельства: этот успех физиологии животных, мне кажется, можно объяснить причинами, от науки не зависящими,—причинами, так сказать, чисто житейского свойства.

Всякая наука для своего процветания и развития нуждается в нравственной и материальной поддержке общества. В свою очередь, общество оказывает поддержку только тому, что оно признает полезным. В пользе физиологии животных общество убедилось давно, в пользе физиологии растений оно едва только начинает убеждаться. Почти каждая наука обязана своим происхождением какому-нибудь искусству, точно так же, как всякое искусство, в свою очередь, вытекает из какой-нибудь потребности человека. Таков, повидимому, неизбежный исторический ход развития человеческих знаний. Сначала человек ценит знание лишь как орудие для приобретения возможной суммы материальных наслаждений, и только при позднейшем развитии знание само становится источником наслаждений; умственный аппетит вступает в такие же права, как аппетит материальный. Знание как средство—это искусство; знание как цель—это наука. Искусство, под покровительством которого развивалась физиология животных,—медицина. Медицина после долгих бесплодных попыток разрешить свою задачу путем умозрений или грубого эмпиризма пришла к заключению, что ей нужно начать издалека, ей нужно изучить законы животной жизни, ей нужно искать опоры в науке, и вот в медицинских школах возникла и развилась физиология животных. Но рядом с потребностью быть здоровым—потребностью, которой отвечает медицина,—у человека есть и другие потребности: ему нужно быть сытым, одетым, иметь кров и средства передвижения. Большую часть этих удобств он получает прямо или косвенно от растений, которые возделывает или охраняет. Только изучив законы о жизни, только подметив или выпытав у самого растения, какими путями оно достигло своих целей, мы в состоянии направить его деятельность к своей выгоде, вынудив его давать возможно более продуктов возможно лучшего качества. Очевидно, физиология растений должна лечь в основу земледелия. Земледелие, так же, как и медицина, долго блуждало в одинаково бесплодных областях эмпиризма и умозрений, пока не пришло к этому заключению. Но это случилось гораздо позднее, чем с медициной; у нас это сознание, можно сказать, едва только начинает проникать в массу общества. Мы уже давно не сомневаемся, что знахари и коновалы—не лучшие знатоки законов животной жизни, но мы только начинаем подозревать, что безграмотные старосты и управители из отставных лакеев—не лучшие знатоки законов растительной жизни. Когда мы заболеем, то, конечно, прибегаем к помощи врача, который лечит нас, согласно указаниям своей науки, но мы еще не прочь поглумиться над соседом, который сеет хлеб «по всем правилам науки».

Рациональное земледелие гораздо моложе рациональной медицины, потому и потребность в физиологии растений, спрос на нее явился позднее. Но он уже явился, и это не может остаться без влия- иия на судьбы физиологии растений. Как физиология животных развилась в медицинских школах, так физиология растений разовьется в школах агрономических. Уже Германия и Америка покрылись целой сетью так называемых опытных станций; во Франции правительство, в Англии частные лица и общества стремятся к той же цели; даже бедная, подавленная долгами Италия старается не отстать в общем движении. Только у нас, на просторе сотен миллионов десятин, среди миллионов земледельческого населения, не возникло еще ни одного подобного учреждения . И, несмотря на то, только у нас еще не редкость услышать даже в среде образованного общества голоса, желающие сокращения, упразднения, уничтожения и того, что уже сделано для успехов научной агрономии.

На этих станциях, равно как и в других агрономических учреждениях, экспериментальная физиология приютилась_рядом с земледелием и пойдет рука об руку с ним, освещая его путь, обогащаясь, в свою очередь, его ценным, веками накопленным опытом. Так должно быть, судя по примеру других наук, и так, без сомнения, будет. Но пока, если мы сравним эти скромные опытные станции и еще более скромные ботанические лаборатории западноевропейских и наших университетов с роскошными палатами, в которых поселилась медицина, а главное—если мы сравним какие-нибудь десятки ботаников, занимающихся физиологией, с теми тысячами медиков, которые по лицу Европы занимаются и занимались физиологией животных, то охотно согласимся, что в этих массах тружеников было более шансов для появления Гельмгольцев, Клод Бернаров, Дюбуа-Реймонов и других славных деятелей, рядом с которыми ботаники-физиологи не вправе выставить еще ни одного имени. В этом обилии материальных, а главное умственных сил и заключается причина успеха физиологии животных, в этом и заключается и то смягчающее обстоятельство, которое можно привести в извинение отсталости физиологии растений.

Остается только радоваться, что в ботанике за последние десятилетия обнаружилась свежая струя, что жизнь начинает привлекать к себе внимание, которое было исключительно приковано к форме, и что в то же время в обществе, по крайней мере западном, проявилось сознание, что физиология растений стремится к-цели, для него полезной и даже необходимой, что она—такая же слуга его, как и другие науки, ранее ее получившие право гражданства.

Спешу оговориться. Я не желал бы, чтобы моя мысль могла быть превратно понята в таком смысле, будто я требую, чтобы наука стремилась к исключительно утилитарным целям, будто в прикладном направлении я вижу ее высшую санкцию, ее оправдание. Напротив, это прикладное направление, характеризующее младенчество науки, не может, не должно быть ее целью. По мере развития чистой науки приложения являются сами собой. Развитие науки может определять- ся.только внутренней логикой фактов, а не внешним давлением потребностей. Научная мысль, как и всякая мысль, может работать только под условием полной свободы. Стесненное гнетом утилитарных требований, научное творчество может давать только такие же искусственные и жалкие произведения, как искусственны и жалки произведения художественного творчества, возникающие при подобных условиях, как искусственны и жалки всякие оды и кантаты, написанные на случай и по заказу. Можно перерыть архивы любой науки, и вряд ли в них найдется смелая мысль, блестящее обобщение, сделанное с целью и ввиду их приложения, и, наоборот, история полна примерами открытий, стоявших, повидимому, в стороне от всякой практической цели и сделавшихся источником бесчисленных применений. •

Подвожу итог этому, несколько затянувшемуся вступлению. Ботаника пользуется сравнительно малым сочувствием в обществе, о ней существует превратное понятие, потому что она преследовала цели, вращалась в круге идей, имеющих тесный интерес для людей посвященных. Вызванное необходимым историческим ходом развития, это направление поддерживалось и продолжает поддерживаться, благодаря односторонности большинства представителей этой науки. Но в последнее время в ней все более и более проявляется новое, свежее направление—направление экспериментально-физиологическое. С этим пробуждением совпадает и пробуждение ч в обществе сознания полезности этих знаний. Земледелие начинает нуждаться в физирлогии растений. Таким образом, интересы общества и науки становятся солидарными. Но если, с одной стороны, эта солидарность, эта взаимность интересов не дает еще обществу права предписывать науке ту или другую деятельность, тот или другой путь развития, то, в свою очередь, и наука не вправе уходить в свое святилище, таиться от толпы, требуя, чтобы на слово верили ее полезности. Представители науки, если они желают, чтобы она пользовалась сочувствием и поддержкой общества, не должны забывать, что. они— слуги этого общества, что они должны от времени до времени выступать перед ним, как перед доверителем, которому они обязаны отчетом. Вот что мы сделали, должны они говорить обществу, вот что мы делаем, вот что нам предстоит сделать,—судите, насколько это полезно в настоящем, насколько подает надежды в будущем.

Такова, на мой взгляд, одна из задач так называемой популярно- научной литературы, такова одна из задач и популярных чтений,— задача, которую нередко упускают из виду, усматривая в общедоступном изложении научного предмета только одну его сторону— стремление поучать в возможно легкой и забавной форме.

 

Для того, чтобы понять жизнь растения, как уже сказано, необходимо прежде ознакомиться с его формой; для того, чтобы понять действие машины, нужно знать ее устройство. Бросим же прежде всего беглый взгляд на те внешние, формальные проявления растительной жизни, для наблюдения которых не нужно никакой подготовки, никаких технических приемов исследования.

Начнем наш обзор с начала, с пробуждения растительной жизни после зимнего сна и оцепенения. В каком виде застанет ее весна, где кроются зачатки этой новой жизни? Они кроются в семени, которое сохранило свою жизненность под защитой почвы и толстого покрова снега. Они затаились в почках, которые под охраной своих чешуек перенесли невзгоды суровой зимы. Пригреет весеннее солнце,—и на каждом свободном клочке земли выглянут зеленые ростки, на

каждом дереве или кустарнике разбухнут, лопнут, сбросят свои невзрачные и уже ненужные чешуйки и распустятся листовые почки. Семя и почка—вот два органа, к которым ежедневный опыт возводит начало растительной жизни. С этих органов начнем и мы наш обзор.

 

Прежде всего, что такое семя, из каких частей состоит оно? Начнем с общеизвестного гороха, например, или бобов. Если мы его вымочим в воде, то оно набухнет, и от него отделится кожура. Под кожурой мы встречаем две мясистые или, скорее, жестко-хрящеватые половинки. В промежутке между этими двумя половинками защемлено небольшое тельце, служащее как бы уздечкой или перемычкой между ними; в этом тельце мы без труда, простым глазом, а еще легче при помощи лупы узнаем небольшое зачаточное растеньице, молодой росток, состоящий из стебелька с листьями и корешка ( 1). Этот росток связывает обе доли семени (они так и называются семенодолями). Эти доли, несмотря на то, что они гораздо более самого ростка,—нечто иное, как два его боковых придатка. Но что же за органы эти семенодоли? Ботаники говорят, .что это—листья. Эти бесцветные, незеленые, округлые, мясистые, остающиеся под землей тела называют листьями и, как мы тотчас увидим, не без основания. Стоит от семени бобов перейти к ближайшему растению—к фасоли; у фасоли эти семенодоли уже не останутся под землей, а выступят над ее поверхностью и примут зеленый цвет, свойственный листьям ( 2); у клена, у ясеня форма семенодоли еще ближе приближается к обыкновенному листу, и, наконец, у липы это будут настоящие, тонкие зеленые листочки с зубчатым краем и жилками. Итак, семенодоли гороха, несмотря на то, что они ни цветом, ни видом не напоминают листьев и живут в земле, мы должны признать за листья. За этими первыми, обыкновенно не похожими на настоящие листья органами, на вытягивающемся стебельке появляются уже настоящие листья, но не всегда сразу появляются такие, какие встречаем на взрослом растении. Ват, например, молодое растеньице ясеня. Всякому знакома форма листьев ясеня: на общем черешке расположено

несколько пар листочков и на конце еще один; таким образом, целый лист состоит из семи, девяти или более листочков. Это так называемый сложный лист. Что же мы видим здесь ( 3)? За двумя язы- чкообразными и несколько мясистыми семенодолями следуют два листа с зубчатым краем и ясными жилками, но листья простые, а не сложные. Подымаясь выше по стеблю, встречаем уже листья, состоящие из трех листочков, еще выше—их уже пять и, наконец, семь и девять, т.е. начинаются такие листья, из каких состоит вся листва

 

 

 2.        Фпг. 3.

взрослого дерева.^ Переход от семенодоли к настоящему листу совершился постепенно, их связывает целый ряд промежуточных форм. Невольно выносишь впечатление, что один из этих органов образовался из другого, и вот те промежуточные ступени, через которые он должен был пройти.

 

Обратимся теперь к почке дерева, например, клена или конского каштана, или кустарника, например, смородины. Снаружи мы встречаем своеобразные органы: чешуйки темнобурые, сухощавые, кожистые, иногда липкие, смолистые; но если мы растреплем почку или дадим ей распуститься и затем, обрывая одну за другой ее части, расположим их в ряд, то заметим следующее: кнаружи лежит несколько настоящих чешуек, окрашенных в темный цвет, Коротких, тупых, почти округлой формы ( 4). Затем эта форма будет все более и более удлиняться, и окраска переходит в зеленую; на верхушке одной из таких чешуек заметим неясный, скомканный бугорок; далее

этот бугорок увеличивается в размерах и расправляется. Бугорок этот—настоящий, немного сморщенный листочек; чем далее внутрь почки, тем яснее этот орган превращается в ту часть листа, которую мы называем пластиной, а расширенная часть первых чешуек, суживаясь и вытягиваясь в длину, принимает настоящую стебельчатую форму листового черешка ( 4—конский каштан и 5—смородина). Мы встречаем, следовательно, то же явление, которое видели у молодого растения ясеня: как там семенодоля, так и здесь чешуйка рядом нечувствительных, промежуточных форм переходит в лист. И вновь закрадывается сомнение: да не один ли это и тот же орган, только видоизменившийся сообразно своему специальному назначению?

 Начав с семени или с почки, мы добрались до настоящего листа—такого, из каких состоит вся зеленая листва растений. Произведя такой лист, растение словно выбивается на торную дорогу и под своей растущей вершиной производит лист за листом, как бы по одному образцу, как бы отливая в одну форму. Но не одни только листья приносит растение: досткгнув известного возраста, оно производит и другие органы—цветы и плоды. Обыкновенно этот переход от листьев к совершенно отличным от них по виду органам цветка совершается внезапно; но существуют нередкие случаи, где появление цветка заранее предчувствуется по тем изменениям, которые обнаруживаются в верхних листьях. Обратимся к одному общеизвестному растению—к обыкновенному садовому пиону. Всем знаком его лист. Но, отправляясь от такого листа вверх по стеблю, по направлению к цветку, мы заметим, что с каждым новым листом эта форма все более и более изменяется и делается, наконец, совсем неузнаваемой. Первоначально весь лист состоял из одиннадцати или девяти листочков, расположенных по-трое; здесь их уже только три, а в промежутке между этими двумя листьями мы нашли бы и такие, у которых было бы семь и пять листиков ( 6). Наконец, весь лист состоит из одного листочка ( 7,  левый). Как видите, явление совершенно обратное тому, которое мы наблюдали у ясеня. Там форма листа усложнялась, здесь она упрощается, проходя обратно по тем же

ступеням. Этот простой листочек пока еще совершенно схож с верхушечной долей целого листа; но вот и он начинает изменяться: его короткий черешок расширяется в плоскую кожистую чешуйку, а пластинка постоянно уменьшается, уменьшается, вот она приняла форму небольшого зеленого язычка на верхушке этой кожистой чешуйки ( 7), вот она уже появляется в виде небольшого шильца или щетинки в верхушечной выемке чешуйки, вот она вовсе исчезла ( 8). Перед нами осталась чешуйка пленчатая, желтовато- зеленая, с красноватым краем. Наш лист превратился, так сказать, на наших глазах, его пластинка исчезла, а из черешка образовался орган, сходный и по происхождению, и по назначению с чешуйкой, рассмотренной нами в почке каштана. Как тот, так и другой представляют нам пластинчато-развитый черешок. Как тот охраняет в почке молодые листья, так этот охраняет внутренние нежные части цветка. Этот орган называется ч а- шелистиком, а весь круг таких листочков—ч а ш е ч к о й. Итак, чашелистик—не Фиг- 6.

что иное, как измененный лист. Во многих случаях это бросается само собой в глаза,—стоит вспомнить чашелистик розы, сохранивший листовую пластинку,—но у редкого растения мы в состоянии проследить такой постепенный переход, как у пиона.

 За чашелистиком в цветке следует ряд листочков, то белых, то ярко окрашенных, с нежной атласной или бархатной поверхностью, которой так тщетно стараются подражать в искусственных цветах: это—л е п е с т к и, а все вместе—в е н ч и к. Кажется, здесь мы встречаем резкий скачок: между лепестком и чашелистиком роз нет никакого сходства. Но оставим в стороне розу и перейдем к другим цветам. Уже у пиона связь между чашелистиком и лепестком видна в красной оторочке чашелистика и в верхушечной выемке лепестка ( 8), напоминающей такую же выемку чашелистика ( 7, вправо), но у камелии, например, мы находимся в полном недоумении, где кончается чашелистик, где начинается лепесток, так

постепенен и нечувствителен переход от жесткого зеленого чашелистика к нежному белому или алому лепестку. Итак, лепесток—не что иное, как превратившийся чашелистик, который, в свою очередь, есть видоизмененный лист, следовательно, и лепесток не что иное, как лист.

Заглянем теперь во внутренность цветка. Выберем для этого сначала какой-нибудь покрупнее, например, лилию. Из средины I цветка выставляется. несколько органов, состоящих В из тонкого стебелька или ножки, на верхушке кото- J|| рой сидят Поперек два продолговатых желтых мешечка, лопнувших продольной трещиной. Из тре- ^ jgjj щины выступает рассыпчатая оранжевая пыль. Эти органы называются тычин к а ми; мешочки, заключающие пыль, так и называются пыльниками, а несущая их ножка—н и т ь ю. Казалось бы, между тычинкой и лепестком уже нет ничего общего. Но не будем поспешны и поищем опять подходящий пример. Всякому, конечно, знакома столь обыкновенная на наших реках и прудах водяная кувшинка с ее большими, почти круглыми, плавающими на поверхности воды листьями и крупными белыми цветами. Растреплем один такой белый цветок и расположим его органы, как это сделали с почкой каштана, начиная с крайних, т. е. наружных, белых лепестков и кончая лежащим ближе к середине цветка органом с желтыми пыльными мешечками и несколько расширенной плоской нитью—органом, в котором мы узнаем тычинку ( 9). Как видите, и здесь мы замечаем совершенно нечувствительный переход; вот настоящий белый лепесток, вот на вершине его появились два желтых пятнышка, они растут, а основание лепестка, между тем, суживается; вот ясно обозначились уже два продолговатых мешечка, а основание лепестка превратилось в узкую полоску, и вот, наконец, настоящая тычинка, пыльники которой растрескиваются долевой щелью и высыпают пыльцу. Лепесток перешел в тычинку. Доказательством возможности такого превращения служит факт обратного превращения тычинки в лепесток, которым пользуются в садоводстве. Такие цветы с тычинками, превратившимися в лепестки, называются махровыми*. Так, например, обыкновенный пион имеет пять лепестков и много тычинок; у махрового же много лепестков и соответственно менее тычинок, и если присмотреться ближе, то убедимся, что внутренние лепестки представляют переход к тычинкам: на краю ярко красного, несколько сморщенного листочка сидят более или менее развитые желтые пыльники. В прототипе нашей розы, в шиповнике, мы видим только пять лепестков и множество тычинок; в розе часть этих тычинок превращена в «лепестки, потому их гораздо более пяти. Явления ровости любопытны еще в том отношении, что они могут

отчасти вызваны искусственно. Точно так же искусственно можно вызывать превращение кроющих чешуек листовых почек в настоящие листья. Значит, не только путем наблюдения, но и путем опыта, всегда более убедительным, мы приходим к заключению, что один листовой орган может превращаться в другой.

Продолжая наш путь, проникаем теперь в самую глубь цветка. За тычинками мы встречаем последний орган цветка—последний потому, что он занимает его средину и тем завершает его рост, а, следовательно, и рост той части стебля, которая оканчивается этим цветком. Этот орган называется пестиком или плодником. Пестиком потому, что иногда (как, например, у вишни,  10) он своей формой, со вздутым, округлым основанием (завязью), вытянутой шейкой (столбиком) и закругленной верхушкой (р ы л ь- ц е м) напоминает пест. Плодником же называется он потому, что это—та часть цветка, которая превращается в плод. Таких плодников в цветке бывает один, бывает и несколько. Нижняя его часть, завязь, внутри полая, так что весь орган в настоящем примере скорее всего напоминает бутылочку. В полости заключается одно или несколько, или даже очень много округлых беловатых тел—я и ч е к. Вновь с недоверием встречаем мы этот орган; на этот раз, кажется, нет и тени сходства с листом, и вновь удачный выбор примеров убедит нас, что и он образовался из одного или нескольких листочков. Некоторые ненормальные, уродливые цветы, к которым мы должны отнести и махровые, дадут нам к тому ключ. Так, например, в махровых цветах той же вишни или черешни нередко плодник из бутыльчатого органа превращается в настоящие листочки, один или два ( И)*. Во многих случаях нет даже надобности прибегать к уродливым растениям для того, чтобы усмотреть этот листовой характер плодника и происходящего из него плода. Стоит, например, взглянуть на плод бобовых растений, например, гороха (стручок —в обыкновенной речи, боб—по терминологии ботаников), или, еще лучше, на плод пиона ( 6), чтобы убедиться, что это не что иное, как лист, края которого запахнулись и срослись продольным швом, образуя полый внутри орган. В других случаях зрелый плод при растрескивании ясно обнаруживает, что он, а, следовательно, и плодник, из которого он образовался, состоит из нескольких листочков, сросшихся своими краями. Итак, плодник произошел из одного или нескольких видоизмененных листочков; ботаники так и называют их плодолистиками. Но не во всех ненормальных цветах плодник превращается в настоящие листочки, как А мы это видим у вишни. В других случаях он превращается в органы, ближе к нему стоящие, — в тычинки и лепестки. В цветке ив возможно иногда проследить переходы между пестиком и тычинкой. В середке махровых пионов можно иногда найти ярко красные лепестки, на краю которых сидят белые блестящие яички: это, очевидно, плодник, превратившийся в лепесток, но сохранивший свои яички. Значит, пестик может превращаться обратно во все предшествовавшие ^му органы: тычинки, лепестки и настоящие зеленые листочки. Не указывает ли это прямо, что все эти органы одинакового происхождения?

В нашем анализе растения мы дошли до самого верхушечного органа—плодника; далее итти уже некуда, остается только углубиться внутрь плодника, в полость его завязи. Как уже сказано, мы там встретим яички. Что же такое эти яички? И на этот раз, как и прежде, ответ дадут нам некоторые уродливые, уклонные цветы. В таких цветах, в которых плодники превращались в зеленые листочки, на краях этих листочков, там, где должны были сидеть яички, мы замечаем маленькие зеленые листочки или целые листовые почечки. Значит, и яички, и их части—не что иное, как листочки или части листочков.

Таким образом, мы приходим к тому общему выводу, что все части цветка—только видоизменившиеся листочки, весь цветок— не что иное, как превратившаяся листовая почка. Справедливость этого воззрения подкрепляется нередкими случаями цветов, из средины которых выходит зеленая, покрытая листьями веточка. Бывали даже случаи, что такие веточки вырастали из полости завязи: их даже отрезали, сажали в почву, и они принимались.

Но какая же будет дальнейшая судьба яичка,—не уродливого, превратившегося в зеленый листочек, а настоящего, нормального? Когда растение отцветет, когда облетят его лепестки, завянут тычинки, а плодник превратится в плод, тогда яички превратятся в семена, т. е. в зачатки новых растений. Здесь, очевидно, оканчивается наш обзор внешних частей растения. Я развернул перед вами полную картину внешних проявлений жизни растения*. Начав с семени, мы вернулись опять к семени же и, таким образом, завершили полный цил растительной жизни. За этим циклом начнется второй подобный же и так далее в бесконечной смене поколений. Этот скучный, но необходимый для дальнейшего изложения перечень органов -я старался несколько скрасить, оживив, связав его одной руководящей идеей—идеей превращения или метаморфоза органов. Этой идеей наука обязана, главным образом, поэту-ученому Гёте. Рассматриваемая с этой точки зрения растительная жизнь представляется какой-то фантасмагорией, каким-то рядом сменяющихся и переходящих одна в другую туманных картин. Только что перед вами сложится определенный образ известного органа, как уже Он становится неясным, неузнаваемым, получается что-то неопределенное, и затем мало-по-малу вновь выясняется, но уже другая форма, другой орган, и т&к далее и далее: один сменяется другим, один нечувствительно переходит в другой, пока не завершится полный круг развития, пока не получится первоначальный исходный орган. До сих пор мы имели в виду только листовые органы, но, кроме них, тело растения представляет нам еще два других органа, зачатки которых мы встречаем уже в семени,—именно несущий листья стебель и корень. Но и эти два органа, с первого взгляда столь различные, живущие в различных средах, в некоторых, правда, редких, случаях способны взаимно превращаться. В этих случаях стебель, зарываясь в землю, принимает характер корня, корень, выходя на

Жизпь растения свет, покрываясь листьями, принимает характер стебля. Следова-. тельно, стебель и корень, как два приспособленных к условиям существования видоизменения одного органа—о с и, и придаток этой оси, лист с его многочисленными видоизменениями, чешуйками, лепестками, тычинками и пр.,—вот те основные внешние органы, которые производят в течение своей жизни совершенное растение.

*   *

До сих пор, согласно ходячим понятиям о растении, мы допускали, что семя представляет начало и конец растительной жизни. Но рождается сомнение: вправе ли мы видеть в нем действительное начало, действительную исходную точку растительной жизни, или, быть может, мы в состоянии раздвинуть далее ее пределы, можем выследить ее до более простейшего начала? В самом деле, описанное нами семя—еще очень сложное тело, в его зародыше мы застаем уже целое зачаточное растеньице со всеми почти его частями.

Для того, чтобы найти это простейшее начало растительного организма, мы должны обратиться к растениям, уклоняющимся от обыкновенного представления о растении,—от того типичного растения, снабженного семенами и цветами, с которым мы только что успели познакомиться.

Если при небольшом усилии воображения вы отрешитесь на минуту от настоящего и перенесетесь мысленно в одну из живописных окрестностей Москвы, например, в Кунцево, и постараетесь вызвать в своей памяти те впечатления, которые вы испытывали, спускаясь по тропинке в кунцевский овраг, то, конечно, вспомните, что по мере того, как вы погружались в его зеленую заросль, по мере того, как вас охватывала его сырая пропитанная испарениями атмосфера, вашим глазам представлялась совершенно своеобразная растительность. На каждом шагу, со дна оврага или с его обрывов, словно пучки зеленых страусовых перьев или воткнутые в землю маковки пальм, торчат узорчатые, раскинутые папоротники ( 12)*, а еще ниже, по топкому берегу и в самой воде ручья или болотистой лужи, сплошной щеткой столпились елочки хвоща с кое-где уцелевшими на их верхушках черными головками ( 13). Чем-то чуждым, необычным каждый раз пахнет от этой картины; невольно чувствуешь, что эта растительная обстановка совсем не та, которую оставил на верху оврага. И это безотчетное впечатление не обманывает нас; этот мир папоротников и хвощей, действительно, совершенно своеобразный мир или, вернее, осколок растительного мира, покрывавшего нашу планету в давно минувшие геологические эпохи. Эти папоротники, хвощи и сродные с ними и также очень обыкновенные в наших лесах плауны, т. е. те стелющиеся, сухощавые, моховидные растения с приподнимающимися местами желтоватыми колосками ( 14), которыми иногда украшают окна при вставке зимних рам,—все эти ра

стения или, вернее, сродные с ними формы были преобладающей- растительностью на нашей планете в то время, когда образовался каменный уголь. Этот уголь содержит их остатки, целые стволы, отпечатки листьев, плода; по этим остаткам, при помощи некоторой доли фантазии, можно было воспроизвести виды прежней растительности на земле, ландшафты, которых не видал ни один человеческий глаз. Леса той отдаленной эпохи заключали древовидные папоротники, уцелевшие теперь только в некоторых влажных тропических странах и разводимые в наших оранжереях. Наш приземистый, стелящийся по земле плаун был представлен громадными чешуе- древами (лепидодендра- ми), а наш тощий, мелкорослый хвощ, только кое- где в Южной Америке еще достигающий высоты нескольких десятков футов, был представлен такими же древесными каламитами, эквизетитами [и др.

Я только что несколько раз употреблял выражение, которое нуждается в объяснении и нечувствительно вернет нас к нашему вопросу. Я сказал, что плауны—сродни папоротникам и хвощам и что теперь живущие формы всех этих растений—сродни ископаемым. В чем же заключается это сродство и чем все эти папоротники, плауны и хвощи отличаются от остальных лиственных и хвойных растений?

Некоторые особенности в жизни папоротников уже давно обратили на себя внимание даже людей неученых; всем известны поэтические поверья о цветении папоротников в ночь под Иванов день. В основе этого поверья лежит наблюденный факт, что папоротник никогда не цветет, что у него нет цветов, как у других растений. То же справедливо относительно |хвощей и плаунов; все эти растения так и называются бесцветковыми. Но если у них нет цветов, то у них не может быть и семян, которые образуются из яичек в цветке . Чем же они размножаются? Если мы обратим внимание на изнанку листьев папоротника, на черные шишечки хвоща, на желтые колоски плауна, то заметим, что все они ко времени зрелости представят следующее

общее явление. Стоит их встряхнуть над рукой или листом белой бумаги, и мы получим тончайшую буроватую или желтую пыль. Эта пыль состоит из очень мелких телец, видимых только в микроскоп; они так малы, что на одном вершке их поместилось бы в ряд около тысячи пятисот. Каждая такая пылинка может дать начало новому растению. Вот так называемое плаунное семя, т. е. желтый,

нежный наощупь порошок, высыпающийся из колосков плауна ( 14) и которым в аптеках пересыпают пилюли. Я бросаю горсть этого порошка на пламя свечи: облачко пыли рассекается молниеоб- разными вспышками; в былое время этим пользовались для изображения молнии в театре. В этой вспышке погибли в зачатке миллионы будущих растений. Эти микроскопические тела ботаники называют спорами, а все растения, ими размножающиеся и лишенные цветов и семян,—с п о р о в ы м и. Сюда относятся, кроме перечисленных растений, еще мхи, водоросли, в обыкновенной жизни называемые тиной, и грибы, как те, которые мы называем этим именем, так и те, которые мы обыкновенно называем пле- 'сенью.

Итак, мы видим, что споровое растение, будет ли то микроскопическая плесень или древесный папоротник, обязано своим происхождением невидимой пылинке—споре. Что же такое эта спора? Не будет ли она то искомое простейшее форменное начало растения, которого мы не могли признать в семени?

Действительно, микроскопическое исследование показывает, что- спора состоит из пузырька с твердой оболочкой, заключающей внутри жидкие и полужидкие вещества. Это—так называемые клеточки. В клеточке мы должны видеть простейшее исходное начало всякого организма; ее мы уже не в состоянии разделить на части, способные к самостоятельному существованию; это—действительный предел, далее которого не идет наш морфологический анализ, это—органическая единица. Здесь сам собой рождается вопрос: не можем ли мы проследить и начало образования семени до той поры, когда оно еще состояло из одной клеточки; ведь не возникло же оно разом со своим корешком, стебельком и семенодолями? В одной из последующих бесед мы действительно будем иметь случай убедиться, что и всякое семенное растение зачинается одной клеточкой; эту клеточку мы найдем в яичке, когда ближе ознакомимся с его строением. Следовательно, всякое растение, споровое или семянное, начинается одной клеточкой; различие состоит только в том, что у первых эта клеточка отделяется от произведшего ее растения, у последних она развивается, разрастается в сложный орган, в семя, и только.в таком виде отделяется от материнского растения. Все живое, будет ли то простейшее растение или человек, начинается одной клеточкой. Некоторые микроскопические, а иногда и не микроскопические растения сохраняют это одноклеточное строение в течение всей жизни, другие же, развиваясь, усложняются в своем строении, образуя из одной клеточки две, несколько-, бесчисленное множество.

Всякое растение, следовательно, не только образуется из клеточки, но и во всех своих частях состоит из клеточек; клеточка—это кирпич, из которого выведено здание растения.

Убедиться в этом можно иногда прямо, без хлопот, в других же случаях—при помощи очень несложных приемов. Присмотритесь, например, к тонкому ломтю спелого арбуза, и вы увидите, что он состоит из очень рыхло связанных между собой пузырьков, напоминающих икринки или бисер. Это—клеточки, которые в мякоти зрелых плодов обыкновенно теряют взаимную связь, становятся свободными. В других случаях эта связь не нарушается сама собой, ее можно уничтожить при помощи известных средств. Например, ломтик сырого картофеля представляет нам сплошное тело, в котором без помощи микроскопа трудно усмотреть какое-нибудь строение, но присмотритесь к разваренному рассыпчатому картофелю, и вы ясно, невооруженным глазом, увидите, что он состоит из отдельных клеточек. Кипящая вода или пар при варке уничтожили связь между клеточками, и они сделались свободными. Несколько труднее бывает произвести это разъединение клеточек в более плотных органах. Но нет такого твердого органа, с которым бы нельзя было этого достигнуть, хотя бы то был кусок дерева или косточка вишни, или вот это семя одной пальмы (Phytelephas macrocarpa), до того твердое, что оно по внешнему виду совершенно напоминает слоновую костьг так что токари употребляют его на разные поделки вместо последней. Для разрушения связи между клеточками подобных плотных: тел необходимо уже прибегать к действию некоторых химических веществ.

Для того, чтобы убедиться, что растительное вещество состоит из клеточек, нет даже надобности их разъединять: вырезая бритвой очень тонкие и совершенно прозрачные ломтики из любой части растения, мы при помощи микроскопа можем убедиться, что они состоят из соединенных между собой, сплоченных клеточек, так называемой клеточной ткани.

После всего сказанного понятно, что без знакомства с клеточкой невозможно понять строение и жизнь растительных органов, которые образованы их сочетанием. Подобно тому, как в химии мы начинаем изучение веществ с простых тел, элементов, и затем переходим к их соединениям, так и в настоящем случае изучение растительных органов должно начинать с их элементарного орган а— клеточки.

Тех фактов, с которыми мы успели ознакомиться, уже достаточно для того, чтобы дать нам возможность набросать общий план настоящих бесед. Растение в течение своей жизни производит целый ряд органов, один внешний вид которых и положение относительно окружающей среды прямо указывают, что они должны служить весьма различным целям, исполнять весьма различные отправления. Очевидно, что значение корня, зарывающегося в землю, не то же, что зеленого листа, устремляющегося на воздух, к свету; значение семенодоли не то же, что лепестка; значение тычинки с ее свободно разлетающейся по воздуху пыльцой не то же, что яичка, схоронившегося в глубине завязи. Физиолог, прежде всего, должен найти значение каждого органа—его отправление. На первых порах ему, следовательно, представляется двоякая задача: «дан орган—найти его отправление; дано отправление—найти орган». И прежде всего, разумеется, «ему нужно ознакомиться с отправлением элементарного органа—клеточки, в ее общих и частных проявлениях. Но затем, когда ему станет ясно значение различных органов, когда он убедится, в каком совершенстве они исполняют свою работу и приспособлены к своей среде, когда он узнает, как необходимо и гармонично их взаимное действие, имеющее результатом общую жизнь организма, тогда он начинает смутно сознавать, что его задача не окончена, что из-за всех этих частных вопросов выдвигается вперед один, самый общий, вопрос из вопросов. Все эти изумительные органы, наконец^ самые организмы,—как сложились они, как достигли той степени совершенства, которая нас поражает при изучении живой природы?

Включая этот общий вопрос в число тех, к разрешению которых должен стремиться физиолог, мы тем самым указываем, что становимся на сторону тех испытателей природы, которые считают его постановку возможной и уместной. Известно, что в настоящее время в области естествознания выступают две школы, борются два лагеря. Крайние представители первой школы готовы видеть в живой природе только собрание, какой-то музей живых существ, не изменяющихся, вылитых в определенные, неподвижные формы; задача натуралиста, по их мнению, сводится к тому, чтобы сделать общую перепись этим формам, налепить на каждую соответствующий ярлык и поставить на соответствующее место в коллекции. Для представителей второй—вся органическая природа, рассматриваемая как целое, изменяется, превращается: органический мир сегодня не таков, каким был вчера, и завтра будет иным, чем был сегодня. Существа, теперь населяющие землю, произошли от прежде ее населявших путем постепенного изменения и притом более совершенные от менее совершенных. Эта школа имеет во главе Дарвина, который свел в одно стройное целое накопившуюся массу свидетельств и дал строго определенное направление ее, до той поры неясным, стремлениям. Понятно, что для защитников первого воззрения не может и существовать вопроса, как сложились и усовершенствовались органы и вообще организмы. Для них они никогда не слагались, никогда не совершенствовались, они возникли вполне законченными,—были созданы в той совершенной форме, в которой мы их застаем теперь. Только для тех, кто убежден, *тто органические существа по природе изменчивы, что они произошли одни из других, усложняясь или упрощаясь, но постоянно совершенствуясь,—только для тех и может существовать вопрос: как возникли органические формы и почему они так приспособлены к своему отправлению и среде? Какие ответы на эти вопросы может дать наука при настоящем ее состоянии, я постараюсь рассмотреть в заключительной беседе, но не желал бы упустить удобного случая, если не окончательно убедить в превосходстве нового учения, то по крайней мере показать, как при помощи его освещаются факты, остающиеся иначе необъяснимыми.

Подобрав и сопоставив разительные примеры, я пытался представить всю жизнь растения с точки зрения учения о метаморфозе. Остановимся на некоторых из указанных фактов. Если растения были созданы в окончательных, совершенных формах, то какой смысл придадим мы всем этим переходным органам, этим лепесткам—не лепесткам, тычинкам—не тычинкам (у кувшинки), этим придаткам или хвостикам на верхушке чашелистиков пиона? Сами по себе эти переходные органы совершенно бесполезны, как не соответствующие ни отправлению того органа, из которого произошли, ни того, в который превращаются (потому-то они и уцелели только в редких, исключительных случаях). С точки зрения отдельных актов творения они решительно необъяснимы. Но они получают вполне определенный смысл, как только мы допустим другое толкование, как только мы примем, что все бесчисленные растительные формы не были созданы отдельно и окончательно, а развились с течением времени, одни из других, усложняясь и упрощаясь, но всегда совершенствуясь, т. е приспособляясь к условиям своего существования. Тогда в этих переходных формах мы увидим действительные ступени развития, постепенные шаги на пути к совершенству, к выработке потребного для растения органа. Тогда только идея метаморфоза, допускаемая и защитниками противного воззрения, но с их точки зрения темная, метафизическая, получает вполне определенный, реальный смысл. Этот метаморфоз есть выражение в пространстве того, что совершилось во времени. Эта толстая бесцветная семенодоля так же, как этот яркий душистый лепесток, когда-то произошли из зачатка обыкновенного листа, исподволь приспособляясь к своему новому отправлению. А эти промежуточные, переходные формы не что иное, как уцелевшие формальные улики этого перехода. Это—памятники, на основании которых мы созидаем историю растительного мира, потому-то они и драгоценны для науки. Но вправе ли мы утверждать, что растительный мир имеет историю? Геология отвечает на это утвердительно^ мы только что видели тому пример. Мы видели, что наши папоротники, хвощи и плауны—только выродившиеся потомки когда- то могучих обладателей земли, захудалые роды, вынужденные теперь в глуши лесов, на дне оврагов, укрываться от теснящих их представителей современного растительного мира. Значит, земля была прежде населена другими растениями, и эти растения принадлежали к более простым, споровым, теперь уступающим место более совершенным семенным растениям. Следовательно, с одной стороны, факт метаморфоза и, как мы увидим позже, еще многие сходные с ним факты, с другой стороны, геологическая летопись—свидетельствуют, что растительный мир имеет историю и что, следовательно, наш вопрос о происхождении растительных форм вполне законен.

Таким образом, взорам физиолога представляется все более и более расширяющийся горизонт. Изучив жизнь отдельных органов и прежде всего элементарного органа, из которого слагаются все остальные, т. е. клеточки, изучив общую картину взаимодействия органов, т. е. совокупную жизнь целого растения, он стремится понять, насколько это доступно, жизнь всего растительного мира, рассматриваемого как целое, и этим путем пытается пролить свет на самый широкий и загадочный вопрос—вопрос о происхождении растения и о причине его совершенства, или, другими словами, вопрос о гармонии, о целесообразности органического мира.

Но, прежде чем выступить на этот постепенно восходящий синтетический путь, нам необходимо проникнуть еще глубже в нашем анализе. Мы разложили растения на органы, органы на клеточки, но до сих пор мы видели только внешний остов этой клеточки. Нам необходимо заглянуть в ее внутренность, в ту микроскопическую лабораторию, где вырабатываются все бесчисленные вещества, которые производят растение, ознакомиться с этими веществами и разложить их на их составные, простые, начала. Для этой цели на помощь микроскопу к нашим услугам явятся весы и химические реактивы. Это изучение составит предмет следующей беседы.

 

 

СОДЕРЖАНИЕ: Книга Тимирязева ЖИЗНЬ РАСТЕНИЯ

 

Смотрите также:

 

профессор Тимирязев Климент...

:: Тимирязев Климент Аркадьевич. — профессор Московского университета, род. в Петербурге в 1843 г. Первоначальное образование получил дома.

 

Фотосинтез. Пельтье и Каванту открыли хлорофилл. Книги...

С этим мнением не согласился русский ученый Тимирязев. Климент Аркадьевич Тимирязев (1843—1920) родился в старинной дворянской семье.

 

Последние добавления:

 

Деликатесы в домашних условиях    ДЕКОРАТИВНАЯ ДЕНДРОЛОГИЯ 

Зелёные растения