РУССКАЯ ИСТОРИЯ

 

 

Наместники и фавориты Екатерины 2. Князь Потёмкин

 

     "Двор" екатерининского наместника, с его "фаворитами и фаворитками", был такой же точной копией центрального, петербургского, двора, как трон в зале губернского дворянского собрания - копией настоящего царского трона. И далеко не случайно в самый разгар пугачевщины вся Россия получила "государева наместника" очень своеобразного типа в лице Потемкина.

 

На "великолепного князя Тавриды" (иные еще называли его "князем тьмы") долго смотрели у нас как на "фаворита" в полном смысле этого слова, как на человека, лично близкого императрице, а потому и пользовавшегося, по личному доверию, "всею полнотою власти самодержавной". С этой точки зрения он, конечно, легко находил себе предшественников в Бироне, Разумовском, Шувалове, Орлове.

 

Но уже современники должны были заметить, что между этими последними и Потемкиным было существенное различие: у тех власть (если они ею обладали, как Бирон или Орлов) и "случай" были тесно связаны, прекращался "случай", и они становились частными людьми, иногда с богатством и внешним почетом, иногда без всего этого, но всегда без всякого политического значения. Когда кончился "случай" Потемкина, когда появился новый фаворит (Завадовский), все были убеждены, что и роль прежнего фаворита сыграна, но, доносил своему начальству австрийский посол, "князь Потемкин, к общему удивлению, сохраняет авторитет, трудно соединимый с его теперешним положением, и, по крайней мере, по наружности, совсем не похож на попавшего в немилость фаворита, хотя, несомненно, он более фаворитом не состоит"...

 

 С тех пор сменилось еще несколько фаворитов, а Потемкин все оставался при старом значении и влиянии, причем это влияние распространилось даже и на выбор его, по внешнему виду, заместителей*. Размеры же этого влияния были совершенно ни с чем предыдущим не сравнимы: ни один из его предшественников, даже Бирон, не занимал положения такого всевластного первого министра, настоящего великого визиря, каким был князь Таврический, притом с первых же дней своего фавора. "Граф Потемкин имеет такое влияние на императрицу, что во внутренних делах все от него зависит", - писал тот же австрийский посол в 1775 году, а через несколько месяцев он был очень рад, когда один его приятель доставил ему частную аудиенцию у того же Потемкина, причем посол мог убедиться, что и по иностранным делам тоже "все от него зависит".

 

 В марте 1774 года Потемкин сделался генерал-адъютантом императрицы (звание, в екатерининскую эпоху имевшее совершенно определенное значение - и Орлов, и Зубов, и все меньшие боги екатерининского Олимпа были генерал-адъютантами), а уже в апреле Лондонскому кабинету доносили: "Весь образ действий фаворита свидетельствует о совершенной его уверенности в прочности своего положения. Действительно, принимая в расчет время, в которое продолжается его фавор, он достиг далеко большей степени власти, чем кто-либо из его предшественников...

 

 

Хотя нигде любимцы не возвышаются так внезапно, как в этом государстве, однако даже здесь еще не было примера столь быстрого усиления власти, какого достигает настоящий любимец. Вчера, к удивлению большей части членов, генералу Потемкину поведено заседать в Тайном совете". В действительности, он был гораздо больше, чем рядовым членом Тайного совета: наиболее "тайное" изо всех тогдашних дел, усмирение пугачевского мятежа, всецело было отдано в его руки. Самые секретные донесения Екатерине с мест доставлялись прямо ему, и он имел право их вскрывать**. Гордый и непреклонный Никита Панин вступал с ни в частные интимные разговоры по поводу назначения главнокомандующим против Пугачева Петра Панина.

 

По-видимому, вначале Н. Панин тешил себя надеждой, что ему удастся забрать в руки "неопытного" нового фаворита, когда же окончательно убедился, что тот "ничего не внемлет или внимать не хочет, а все решает дерзостию своего ума", то заскучал и стал говорить об отставке. Предметом многочисленных "милостей", сыпавшихся, как из рога изобилия, бывали и другие. В быстрой карьере Потемкина характерно именно сосредоточение в его руках реальной власти. По части "милостей" он не очень опережал других, и графом, например, сделался слишком полгода спустя после начала своего "случая".

 

Зато в первые же его месяцы он стал подполковником Преображенского полка (полковником была сама императрица) и вице-президентом, а фактически президентом, военной коллегии. Только нежелание всегда тактичной Екатерины обижать старших генералов армии мешало ей подчинить Потемкину формально все русское войско, и без того Румянцев чувствовал себя жестоко обиженным, получая распоряжения из рук человека, еще недавно сражавшегося под его начальством в скромном качестве "волонтера".

 

Но на деле Потемкин все же был главнокомандующим, и характерно, что его фавор начал бледнеть с той самой поры, когда вторая турецкая война показала совершенное ничтожество его как полководца. Только тогда один из временных фаворитов, Платон Зубов, начинает выдвигаться на место постоянного. И точно так же не менее характерно то, что одним из первых, кого Екатерина нашла нужным известить о пожаловании Потемкина генерал-адъютантом и Преображенским подполковником, был усмирявший пугачевщину Бибиков: обер-полицеймейстер, работавший на месте, должен был знать, кто в России новый генерал-полицеймейстер.

 

 Суть была не в том, что Бибиков "любил" Потемкина. Почти игривая форма, в которой старый и верный слуга был извещен о появлении нового фаворита (письма Екатерины от 7 и 15 марта 1774 года, таким резким пятном выделяющиеся на общем мрачном фоне тогдашней ее переписки), была одним из проявлений все той же тактичности. Пилюлю нужно было подсластить...

   

    Только в самое последнее время русская историческая литература начинает делать попытки взглянуть на "князя тьмы" не как на типичного представителя фаворитизма XVIII века, а как на выразителя новой политики Екатерины II, так не похожей на времена, когда эта государыня с трогательной добросовестностью конспектировала Монтескье*. Как реагировало на эту новую, послепугачевскую, политику общественное мнение дворянской России, это в необычайно яркой форме выразил лидер дворянской публицистики князь Щербатов. Но прежде чем перейти к этому плачу на развалинах русского "монаршизма", нельзя не сказать два слова о новых струнах совсем иного рода, какие начинают теперь звучать в екатерининской политике, подготавливая следующее царствование. Пугачевщина заставила не только поставить у центра всех дел "человека с кулаком", всеми ненавидимого ("Вся нация, - писал ровно через два года после назначения Потемкина генерал-адъютантом австрийский посланник, - которая его ненавидит, ничего так сильно не желает, как его падения", - мы сейчас увидим, кто это "вся нация"), но умеющего всех подчинить своей воле.

 

Она напомнила о том, что в известную минуту, и как раз самую критическую, кулак может бессильно повиснуть в воздухе. Военные реформы Потемкина чрезвычайно выразительны. Уже одно стремление организовать войско из инородцев - албанцев, волохов, болгар, даже кабардинцев, и, так неприятно напомнивших о себе во время пугачевщины башкир - не покажется случайностью тому, кто вспомнит, как вели себя русские войска в дни Пугачева. Иноземные наемники - любимое прибежище всякого деспотизма XVIII века.

 

 Но это, конечно, мелочь на общем фоне потемкинских преобразований. Они вовсе не ограничивались одним введением рациональной формы обмундирования (заимствованной, впрочем, отчасти у австрийцев). Сущность дела хорошо объясняет одно распоряжение Потемкина**: "А офицерам гласно объявите, чтоб с людьми обходились со всевозможной умеренностью, старались бы об их выгодах, в наказаниях не преступали бы положенных, были бы с ними так, как я, ибо я люблю их как детей".

 

Положение солдата вообще стремились облегчить, для того, чтобы сделать его более надежным, если опять понадобится встретиться с "домашним врагом". Но и самого домашнего врага старались приручить, насколько возможно. Мы видели, какую поддержку пугачевщине оказывали раскольники. "Время улучшения раскольников при Екатерине II совпадает с порою усиления влияния Потемкина", - говорит новейший биограф последнего. В Таврической губернии старообрядчество терпелось на равных правах с остальными неправославными исповеданиями. Из одной резолюции Екатерины на доклад Потемкина видно, что он предполагал распространить это местное распоряжение на всю Россию, организовав старообрядческую церковь на началах, напоминающих позднейшее "единоверие".

 

Екатерина нашла это слишком рискованным: "Сей пункт поныне избегаем был всеми, и по сею пору о сем никто, а наипаче духовный чин, слышать не хотел". Она посоветовала, без огласки, улучшить положение раскольников путем частных соглашений с духовной властью. Всего труднее было приручить главную разновидность "домашнего врага" - крепостных крестьян; но и тут Потемкин оставил по себе весьма характерный след, предписав уже совершенно секретно не выдавать помещикам беглых, которые найдут убежище в подчиненной непосредственно ему Новороссии.

  

    Этим распоряжением Потемкин, конечно, гораздо больше помог колонизации Новороссии, нежели постройкой своих городов, которая к "колонизации", собственно, может быть отнесена лишь по недоразумению, потому что населены они были исключительно солдатами, чиновниками и иными казенными людьми, или выпиской заграничных колонистов, по показанию очевидцев, частенько умиравших голодной смертью, ибо, выдав им грошовое пособие, потемкинская администрация бросала их на произвол судьбы. Что злоупотребления этой администрации были колоссальны, как всякой администрации крепостного типа, - об этом не может быть спора. Но это были именно недостатки, свойственные всякой тогдашней администрации, когда же приходится перечислять индивидуальные грехи человека, которого ненавидела "вся нация", злейшие обвинители теряются и не знают, что сказать.

 

Щербатов готов приписать Потемкину "все знаемые в свете пороки", которыми тот будто бы не только "сам был преисполнен, но и преисполнял окружающих его", но видим мы воочию только любовь хорошо покушать, да грубое обращение с придворными лакеями высшего ранга. "Неосторожность обер-гофмаршала князя Николая Михайловича Голицына не приготовить ему какого-то любимого блюда подвергла его подлому ругательству от Потемкина и принудила идти в отставку", - вот и все доказательства "всех знаемых в свете пороков Потемкина, какие можно найти в широкой картине "повреждения нравов в России". Для человека, задавшегося специальной целью обличать, жатва не богатая. Не много находит прибавить сюда и другой обличитель Потемкина, представляющий собою противоположный полюс Щербатову. St. Jean рассказывает, например, не без пафоса, как самые знатные люди, в том числе губернаторы и наместники, в полной парадной форме и во всех орденах, съезжались за сотни верст навстречу проезжавшему по их губернии Потемкину, а он сплошь и рядом не удостоивал даже выйти из своего крытого возка, где спал или читал, так что собравшейся высокопоставленной публике оставалось только раскланиваться с лакеями и лошадьми князя. Вольно им было кланяться, скажет новейший читатель, чем же виноват Потемкин, что екатерининские наместники, гордые сатрапы перед местным населением, так подло холопствовали перед центральной властью?

 

 И, наконец, Державин, который, как и все дворяне его времени, не прочь привести образчик "пороков" князя Таврического, в качестве самого эффектного номера рассказывает, как тот разрешил купить населенное имение еврею. По нравам XVIII века, когда у всех свежо было в памяти поголовное изгнание евреев из империи Елизаветой Петровной, это был, конечно, случай резкий, но где же опять-таки тут "все знаемые в свете пороки"? Если при этом и были закрепощены свободные люди, как рассказывает Державин, этому, впрочем, менее придающий значения, чем национальности покупщика, - то разве вся политика Екатерины в Малороссии не сводилась к закрепощению уцелевших еще остатков свободного населения?

   

   В лице князя Потемкина "вся нация", т.е. все благородное российское дворянство, ненавидела режим, а человеку доставалось лишь за то, что он был первым воплощением этого режима, хотя лично он был не хуже и не лучше других.

 

Когда Щербатов почти в симпатичных тонах рисует первого фаворита Екатерины, Григория Орлова, сравнивая его с последующим, он вспоминает добром первую, до-пугачевскую, половину царствования - весну дворянского "монаршизма". "Домашний враг" безжалостной рукой разрушил иллюзии своих господ, и полторы тысячи повешенных помещиков заставили их уцелевших собратьев позабыть всякие мечтания о "властях средних". Приходилось брать то, что центральной власти угодно было уступить, да еще и за это благодарить и славословить.

 

 "Испекли законы, правами дворянскими и городовыми названные, - иронизирует Щербатов, - которые более лишение, нежели дание прав в себе вмещают и вообще делают отягощение народу". Но поневоле идя под ярмо, кляли его, и тот же Щербатов умел придать этим проклятиям общую форму, не привязываясь к "порокам" отдельных "властителей". "Я охуляю самый состав нашего правительства, - говорит он в своей предсмертной записке, - называя его совершенно самовластным и таким, где хотя есть писаные законы, но они власти государевой и силе вельмож уступают, где состояние каждого подданного основывается не на защищении законов, не от собственного его поведения зависит, но от мановения злостного вельможи... Надлежало бы мне теперя говорить о правительствах; но как у нас по самому непомерному деспотичеству не законы действуют в правительствах, но преклонение двора и воля вельмож, то прежде и должно о сих говорить".

 

Настроение настолько сродни и недавнему поколению, что нельзя, кажется, читать эти строки без живого сочувствия, но взгляните на конкретные образчики "непомерного деспотичества". "Охуляю я подчинение губернских предводителей под власть наместников, яко разрушающее преграду власти наместников над дворянами... Охуляю я учреждение нижних и верхних расправ, где несмышленые и упрямые крестьяне заседают, с отнятием их от земледелия и с повреждением их нравов, от коих и другие повреждаются... Охуляю я дворянское право в самом его порядке и расположении книг; позволение девкам благородным выходить в замужество и за низшего состояния людей с сохранением своего права, от чего нравы повреждаются и смешиваются состояния; вмещение в разные классы дворянства всяких чинов людей, чрез что самое сословие дворянское уподляет-ся"...

 

Это не все, что "охуляет" старый "монаршист" в своей предсмертной речи к тем, кто заставил согнуться его гордую голову (он "отстал от двора", по его словам, в 1777 году - как раз в начале потемкинского режима): во многих своих "охулениях" он опять оказался бы понятен и людям иного мировоззрения, когда он нападает, например, на "чинимые наказания по уголовным преступлениям, производящие мучительную смерть", или на "писание законов самою монархинею, писанных во мраке ее кабинета, коими она хочет исполнить то, что невозможно, и уврачевать то, чего не знает". Но это - общие места, годные для многих мест и разных эпох: индивидуальность вносит в них то, что отражает интересы класса, представителем которого не только в комиссии 1767 года был князь Щербатов, и ту перемену, которую этот класс пережил на склоне царствования Екатерины.

 

 

К содержанию книги: Покровский: "Русская история с древнейших времён"

 

Смотрите также:

 

РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ  Крепостное право в России  Классовая структура Русского государства